Владимир отмахнулся:
– Тихо, юстинианы. Когда, говоришь, рухнет?
– Завтра к полудню. Но выехать надо с рассветом. А то и раньше.
На востоке от виднокрая вверх по куполу уверенно поднимался, словно сок по дереву, нежно-розовый румянец. Перед ним отступала широкая светлая полоса, а под ее натиском только на западной половине неба еще царила ночь с затухающими звездами.
Кони бодро выбежали со двора, порывались пуститься вскачь, разогреться в холодном утре. Владимир велел ехать шагом: по тесным улицам Киева навстречу уже потянулись первые телеги с горшками, свежезабитыми тушами коров.
За князем ехали, покачиваясь в седлах, Претич с дружинниками. Пятеро молодых, крепких, все еще зевали, протирали глаза, больно внезапно воевода поднял и бросил в седла, а Претич раздраженно покрикивал:
– Вы витязи или где? Вы в походе или кто?.. Быстрее, не то замерзнете!
Чейман опять мучился, труден славянский язык, но надо осваивать: отец требует верной и преданной службы киевскому князю, ведь с кочевой жизнью печенегов уже покончено…
Владимир с ехидной усмешкой заметил, но смолчал, что воевода взял самых молодых. Из кожи вон полезут, только бы показать себя, да и покрикивать проще, не огрызаются.
Претич взял бы и больше народу, но Владимир не дал, но все же воевода был счастлив, все-таки солнце встретит не в постели, а как подобает мужчине: в чистом поле и с мечом в руке. Ехал надменный, но веселый, покрикивал на селян, что торопливо прижимали телеги к домам, давая дорогу, одному встреченному вознице велел наставительно:
– Дед, застегни ширинку!
– Когда в доме покойник, – смиренно ответил старик, – ворота не закрываются…
Претич с презрением отвернулся. Этот ныне старик ему в сыновья годится, а уже скукожился, спешит на покой. Настоящие мужчины в постели не умирают!
Сзади всех ехал на толстом, как вол, коне Белоян. Он явился к князю раньше всех, да не один: с ним робко переминался с ноги на ногу молодой парняга поперек себя шире, налитый звериной силой, лохматый, чем-то напоминающий одичалого медведя. Потом Владимир вспомнил рассказы о некоем Медведко, которого баба родила после зимовки в берлоге. Медведь сгреб ее осенью, а весной баба явилась уже брюхатая. Ребенок родился волосатым, но потом волосы повыпадали, научился говорить, жить по-людски, но что-то зверячье в нем просматривалось… Белоян взял его в помощники, и парнишка привязался к нему как к родному отцу.
Сейчас Медведко сидел позади всех на смирной толстой коняге, а Белоян поторапливал князя и дружинников, он так часто запрокидывал голову к небу, что не заметил, как конь повернул назад, решив досмотреть сны в теплом стойле. Трава блестела, вся в крупных каплях росы, видно было, как из-за кустов с испугом и любопытством смотрят мавки, мелькнула волосатая спина, но дружинники ехали с гомоном, свистом, а потом заревели могучими голосами походную песнь, и нечисть попряталась, устрашенная блеском железа.
Уже в полуверсте от городских ворот Киева начинался свирепый дремучий лес. Он пробовал подступать и ближе, но молодую поросль нещадно вырубали горожане. И себе на дрова, и князь строго следит, дабы под покровом зелени враг не подобрался к городским стенам незамеченным. Молодой лесок и кустарник рубили, жгли, траву вытаптывали и тоже жгли. Но дальше поднималась черная стена злого леса, где даже в разгар лета холодно, ибо корни тянут ледяную воду из глубин земли, охлаждают стволы и сбрасывают ее паром с листьев. Под ногами пружинит толстый слой прошлогодних перепрелых листьев, под ним прогибается мясистый зеленый мох, а под мхом затаились толстые, как свиньи, корни, только не розовые, а мертвенно-белые, склизкие, страшные, не видевшие солнца. Иные прорывают мох, вздыбливаются страшными петлями, готовые ухватить зазевавшегося зверя или птицу, но не могут их чары выстоять перед стрелами Сварога, застыли корни недвижимо, потемнели, стали цвета старых веток, только крепость сохранили непомерную…
Мужики ездили в лес под охраной княжьей дружины. Больно зверя много лютого, лешие за каждым деревом, мавки среди веток, исчезники, чугайстыри, все берегут свой лес, рубить не дают, приходится одним рубить, другим отстреливаться, а то и мечами помахать.
Лес брали на стену вокруг города, на терема, дома, сараи, а у деревьев в три обхвата и больше, которые не срубить, не увезти, подрубывали кору, обдирали на высоту своего роста, чтобы за год-другой начало сохнуть, а потом и спалить можно… Глядишь, еще пядь земли отвоюют у дремучего опасного леса.
Волхв помалкивал, Владимир впервые за много дней дышал вольно, свежий воздух врывался в грудь как горный поток, что падает с высоты. Киев с его мелочными дрязгами позади…
Ехали весело, горланили песни. На берегу Днепра увидели девок, те полоскали белье. Дорожка шла в трех шагах, а смешливые девки, завидя рослых удальцов на могучих конях, принялись с утроенной старательностью полоскать белье, наклоняясь так низко, что богатыри мычали от муки, а глаза их выпучивались как у раков.
Претич прикрикнул строго, дружинники проехали, но оборачивались, показывали знаками, что пусть дождутся, вот-вот поедут назад, а тогда уже без княжеской удавки на шее… Пошли вздохи, шуточки, рассказы, как и когда кому удалось затащить какую на сеновал, в лесок, запрыгнуть в постель к боярской жене…
Лишь двое из богатырей, заметил Владимир, вежливо улыбались, но как воды в рот набрали. Один – Чейман, другой – Олекса. Ну, насчет Олексы Владимир знал. Храбрый витязь, внучатый племяш самого Претича, отважный и красивый, еще умелец игры в тавлеи, певец и танцор. Дружинники, даже распалившись рассказами, его, однако, в разговор не завлекали. Уже знали, таких разговоров избегает, а то и просто встает из-за стола. И не одна боярская дочь промочила горькими слезами подушку, не понимая, почему так холоден этот самый красивый и статный из киевских богатырей. И было бы дело в соперницах, стало бы понятно. И понятно, что делать. Извела бы ее, змею подколодную, тварь поганую, зелья бы подсыпала или порчу навела, и всего-то делов… Но он вовсе на женщин не смотрит!
А сам Олекса видел, как мучительно медленно поднимается по небу оранжевое солнце, еще не усталое от дневных трудов. Еще мучительнее потянется долгий день, зато ночью снова возникнет в его комнате некая дева… или молодая женщина. Но ставни плотно закрыты, свеча погашена, в полной тьме он почувствует только жаркое упругое тело, женские руки его ласкают, и голос шепчет ласковые слова, он хватает ее жадно, но на все уговоры мягкий женский голос отвечает: нельзя ему видеть ее лицо. Не потому, что безобразна, но нельзя смертному зреть…
В первый раз его пробрал холод, потом сразу бросило в жар. Слышал от старых людей, что в давние времена боги опускались к людям и жили среди них, но смертным нельзя было зреть их лица. В самом деле, нельзя вообразить, чтобы у простой женщины было такое жаркое тело, чтобы он горел и не сгорал, а утром, когда она исчезнет, мучительно и страстно ждал прихода ночи…