Тварь 1. Графские развалины | Страница: 55

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пришлось до всего доходить самоучкой, кое-что придумывая самому, но большей частью осваивая фехтовальные приемы по книжкам – старым, с желтыми ломкими страницами (солдатики не были заброшены, просто ушли на второй план, доходы от них позволяли посещать букинистов). На то, чтобы выучить по книге, без живого учителя, какое-нибудь простенькое движение «ин кварте – ин секста», уходили долгие часы тренировок. Сашок осваивал все без разбору – школы всех стран и народов, приемы для всех видов холодного оружия. Многое отбрасывал – казавшееся надуманным и ритуально-смешным. В результате у него сформировался некий собственный стиль, во многом напоминающий дворовую драку, с приемами, не рассчитанными на внешние эффекты, жестокими и действенными. Философскую составляющую восточных боевых искусств Сашок пропускал, не читая… Рыцарские принципы западных школ – тоже.

Один – но на редкость эффективный – прием показал, как ни странно, старик Ворон, неслышно возникший за спиной, когда Сашок осваивал «рубку лозы». Взял шашку, показал, ушел – все молча. Клинок в узловатой руке старика странным образом – словно законы физики, касавшиеся массы и инерции, его не касались – мгновенно менял траекторию, и боковой удар обрушивался уже сверху. Сашок удивился такому умению: неужто старый успел послужить в Первой Конной? Да нет, едва ли, скорее в Отечественную у Доватора… Но прием запомнил и с немалым трудом выучил.

Поначалу он любил тренироваться на графских развалинах – место навевало подходящее настроение, да и бывало обычно безлюдным. Сашок облюбовал выступающий из стены остаток какой-то металлической несущей конструкции, подвешивал на него обрубок бревна и до седьмого пота отрабатывал удары. Когда рука начинала неметь, а глаза застилала усталость, ему чудилось, что он слышит голоса, далекие и неразборчивые. Наверное, тех, кто жил здесь много лет назад, когда шпаги и палаши служили не только музейными экспонатами… Тех, кто знал, как поет в руке сталь, рассекающая воздух и плоть, – а теперь наблюдал за Сашком из непредставимого далека, пытаясь помочь советом… Потом – в одночасье – его визиты во дворец прекратились. Показалось – странные вещи могут померещиться в долгие часы одиночества, – что один из голосов перешел от слов к делу. Что движения сжимающей клинок руки – не совсем его. Что направляют удары два разума и две воли… Бред, конечно, – но тренировки Сашка продолжились за домом, на задах участка. Там никто не толкал под руку. Но голоса (или голос?) изредка продолжали звучать…

…Их седой и одышливый участковый, явный прототип киношного Анискина, случайно проходил мимо. И увидел Сашка, упражнявшегося с точной копией самурайской катаны. Объектом отработки ударов служил подвешенный к старому турнику толстый чурбан. Участковый подошел поближе, задумчиво покачал головой, глядя на лихие удары, – половина чурбака уже белела щепками на земле; похвалил отделку эфеса и лезвия.

Потом долго беседовал с матерью, просветив ее в некоторых разделах уголовного кодекса, касающихся изготовления, хранения и ношения… Сам участковый, впрочем, опасным увлечение Сашка не считал. Повидав на своем веку немерено самодеятельных оружейников, он куда сильнее опасался тех, что ладили заточки из напильников и делали финские ножи с наборными пластмассовыми ручками.

Он тоже подошел к Сашку со спины, вот в чем еще дело. Если бы увидел лицо и глаза в момент расправы с безвинным бревном – может, отнесся бы ко всему немного иначе…

Как бы то ни было, клинки к лету девяностого года из дома Сашка исчезли (ну, если уж совсем честно, просто не мозолили глаза окружающим); он заканчивал техникум и все размышлял, как же сообщить матери, куда сын собирается подавать документы… Ничего сообщить он не успел. Солнечным субботним утром к стоявшему на автобусной остановке Сашку подошел Динамит.

…Сломанный в шейке зуб болел нестерпимо, ребра отзывались острой болью при каждом вздохе, один глаз заплыл огромным фингалом, да и вторым Сашок мало что видел вокруг (он спрятался от всех в своей маленькой мастерской, оборудованной в сарайчике) – слезы обиды и боли превращали знакомые предметы во что-то новое, незнакомое, искаженное – и падали на книжку, раскрытую на старинной гравюре. Изображенный там немецкий мушкетер в коротеньких штанах и обтягивающих шелковых чулках улыбался беззлобно и целился в кого-то из старинного фитильного мушкета…

Целился, чтобы убить.

И Сашку вновь послышался голос, – ясный, громкий, четкий, непохожий на те, – далекие и неразборчивые – что доносились откуда-то на развалинах. Возможно, голос принадлежал именно мушкетеру. По крайней мере, слова были не русские, – но Сашок, как ни странно, понимал все. Голос говорил, что мужчины после такого не рыдают… Они берут холодную сталь и убивают.

Сашок поверил голосу без колебаний.

…Суд состоялся выездной – в зале сельского Дома культуры. И это было хорошо. В переполненную камеру районного следственного изолятора голос пробиться отчего-то не мог. Сашок слушал его советы прямо со скамьи подсудимых. Слушал и следовал им.

Он говорил на суде без эмоций. Сухо и подробно перечислял, дополняя слова аккуратными жестами, последовательность и красивые названия ударов и выпадов. И еще более подробно – их результаты, называя отсекаемые части тела совершенно по-научному, словно имел перед глазами анатомический атлас человеческого тела.

На середине перечисления раздался глухой звук, какой издает бильярдный шар, падающий на пол (настоящий шар, из слоновой кости, не керамическая или пластиковая подделка), – это мать Динамита, позеленевшая, нетвердыми шагами идущая к выходу из зала, рухнула в проходе…

В конце концов и судьи не выдержали методичного, спокойного и кровавого перечисления. Объявили перерыв в заседаниях и послали Сашка на повторную психиатрическую экспертизу (первая признала его дееспособным и обязанным нести за все ответственность).

Процесс так и не возобновился.

Сашка упекли в областную психушку, что на станции Саблино, – знающие толк люди говорили, что это куда хуже зоны, любой срок когда-то кончается, а лечить, причем весьма болезненно, могут всю оставшуюся жизнь…

Впрочем, защитник посчитал такой исход полной своей победой. Конфиденциально называл матери Сашка сумму, за которую ее сын через три года может вернуться на волю. Называл и другую, значительно большую, гарантирующую освобождение буквально через пару месяцев обязательных процедур.

Она слушала цифры в долларах, мелко трясла головой и смотрела на адвоката ничего не понимающими глазами; а потом начинала рассказывать, каким замечательным был Сашок в детстве (на возрасте примерно семи лет воспоминания резко обрывались, стертые последними событиями).

…А Первым Парнем на деревне стал Пашка-Козырь, получив в качестве приложения к почетному званию еще и Наташку. Многие удивлялись, некоторые открыто попрекали ее короткой памятью и странным выбором – она не вступала в споры и не оправдывалась, а, обнимая длинное и нескладное тело Пашки, смотрела на него влюбленными и верящими глазами…

Он ее веру вполне оправдал, стал исключением, не повторив обычного пути Первого Парня: устроился в Гатчине на завод с бронью от армии, через год поступил в институт на вечерний; вставал в четыре утра, чтоб поспеть к смене, уставал жутко, но шел к диплому уверенно и неуклонно – и неожиданно, но вовремя бросил учебу на четвертом курсе (Наташка ждала второго ребенка); ринулся в набирающий обороты российский бизнес – удачно; поднялся по этой крутой и скользкой лесенке; еще через три года купил квартиру в городе, приезжал к родителям в Спасовку пусть на трехсотом, но «мерседесе» – никто, даже былые дружки-погодки, не звал теперь Пашкой-Козырем, исключительно Павлом, а порой уже и Павлом Филипповичем…