Первым осмелился нарушить молчание опять‑таки Игнатий Христофорович, от него этого ждали, а он не привык обманывать надежды окружавших его людей.
– Я не хотел говорить. Точнее, не хотел напоминать тебе, Амалия. Вы же, Гортензий, понятия о том не имеете за ранней свежестью лет и слишком коротким сроком пребывания в наших местах. Так вот… Владение за № 28593875‑бис не обычное рядовое. То есть поселок как поселок. За исключением одного обстоятельства. Именно в «Яблочный чиж» по решению общего голосования среднеевропейской полосы был заключен некий Ромен Драгутин. С полным лишением памяти личности.
Огнеокая Амалия охнула, неловко приподнялась на локте, мрачные ее косы змеями скользнули по обнаженной напружинившейся руке. Гортензий переводил недоуменный взгляд с одного из своих собеседников на другого, и ничегошеньки не понимал и не припоминал. Но и ему стало вдруг тревожно. Ну почему всякий раз, когда дело касается Вольера, от этой проклятой тревоги никак не избавиться? Почему нельзя воспринимать спокойно, вот как заведено у него…
– Не может быть! – выдохнула, наконец, Амалия, словно бы что‑то мешало ей произнести это раньше, словно бы холодный и колючий ком запечатал молчаливым удушьем ее нежное горло, и вот теперь лишь звукам удалось пробиться наружу. – Не может быть! – повторила она немного нараспев, будто бы сомневаясь до сих пор, что в состоянии говорить.
– Может, милая, может! – Игнатий Христофорович как бы в раздумье потер рукой плохо выбритый острый подбородок. – Я ведь человек строгих фактов. Я перепроверил, прежде чем стал утверждать. Ромен Драгутин – владение № 28593875‑бис. Иначе «Яблочный чиж». Это было еще при жизни матери Светланы. Она и предложила тогда добровольно, святая была женщина. Хотя и знала, что скоро уйдет в дальний поход и что дочь ее не откажется от обязательства. Но, вероятно, никто другой не захотел связываться с таким владением, и девушке пришлось поневоле. Они с матерью очень любили друг друга. И все равно, эта любовь ни одну из них не остановила.
– Как же так? – неподдельно изумилась Амалия. Она закусила прозрачными, как перламутр, зубами конец длинной косы, словно бы опасаясь, что может не сдержаться и перейти на крик. Отдышалась. – Неужели Агностик не знал? И отдал туда сына? Он же мог выбрать какое угодно другое чужое владение.
– Он отдал сына, чтобы тот был хоть немного ближе к нему. Призрачная, неестественная связь, но все‑таки связь, – пояснил Игнатий Христофорович, глядя на Амалию в упор. – А что касается заключенного Ромена Драгутина, то очень даже может быть, что не знал. Имя‑то ему сменили на иное! В одном Гортензий прав – владение Агностика находится в полном информативном запустении. Мало ли что там у него! Вернее, мало ли кто там живет? Если бы не сын, так он бы и не появился во вверенном его попечению поселке до конца дней своих, и «пропади он пропадом!», как ты выражаешься, моя милая. Паламид Оберштейн ненавидит Вольер. И всегда ненавидел. А теперь будет ненавидеть еще сильнее из‑за Нафанаила. Будто бы Вольер нарочно отнял у него ребенка. Он и владение‑то принял больше в память о Светлане! Все это мне понятно, хотя и неприятно чертовски. Поэтому я Паламида плохо переношу. Этическая неуравновешенность – еще полбеды. Настоящие беды – они впереди!
Неожиданно Гортензий сел на полу, по‑турецки скрестив обе ноги, взгляд он имел обиженный и целеустремленный.
– Дамы и господа! – начал он звеняще и строго, но не удержался от привычной веселости, сострил: – То есть дама и господин! Не угодно ли кому‑нибудь просветить меня насчет этого Ромена, иначе я скончаюсь на месте от сенсорного голодания. Что это за персонаж роковой такой? И как он умудрился «заслужить» в кавычках столь редкостную «привилегию» опять же в кавычках, как лишение памяти личности?
Амалия и Игнатий Христофорович украдкой переглянулись, но и только.
– Я настаиваю, – произнес Гортензий уже серьезно. Длинный нос его вздернулся прегордо вверх. – Я не мальчишка какой‑то. И право, думаю, имею. Позвольте напомнить также, уважаемый Игнатий Христофорович, что я, как и вы, состою во владении поселком. Не самый он, может, и проблемный, и без заключенных лишенцев. Но мой «Барвинок» заслуженно считается в общем рейтинге образцовым. А за вами, милейшая Амалия Павловна, и вовсе никакого владения не числится.
Жесткий, сухой кулак Игнатия Христофоровича с силой опустился на локтевую магнитную подушку, кресло при этом издало жалобный электрический треск.
– Довольно! – прикрикнул он на Гортензия. – Вы и есть мальчишка! Со своим «Барвинком» возитесь на досуге потому, что у вас счастливое детство еще не отыграло. А здесь и сейчас речь идет о страшных непростых вещах! Слава богу, что досуг у вас весьма редко случается, иначе нагородили бы вы огородов! Давно хотел вам сказать, кстати, – уже куда спокойней продолжил свою речь Игнатий Христофорович, – прекратите вы ваше благоблудие. Насильно никого в рай не тянут. А если бы было так, то, простите за банальность, и самого Вольера бы не было.
– Все же могу ли я узнать? – нахмурившись от выволочки, опять повторил свой вопрос Гортензий, указательный его палец с лиловым ногтем многозначительно нацелился на Игнатия Христофоровича. – Я не настаиваю на подробностях. Хотя бы в общих чертах. Вы ждете от меня участия в принятии решения, но я не могу этого сделать, пока не получу удовлетворительных разъяснений.
Амалия, теперь спокойная как речная заводь в светлый безветренный день, села на козетке, подобрала ночные свои косы и плавно начала, обращаясь сперва к Игнатию Христофоровичу:
– Конечно, требование Гортензия по‑своему справедливо, – и потом уже, повернувшись в сторону молодого человека: – Лучше я вам расскажу, чем Игнаша. Его эта история выводит из себя. Хотя рассказывать‑то особенно нечего.
И вправду. Что она могла рассказать ему? Такого, что передало бы кромешные дрожь и ужас тех немногих дней, когда шло обсуждение и голосование, и последовавшее за тем осуждение. Хотя нет. Дрожь и ужас случились раньше. Когда узнали и особенно когда поняли, что именно они узнали. Для сегодняшних молодых здесь, может, и нет ничего чересчур выдающегося, никакого подвига, который потребовалось от каждого совершить. От каждого, кто тогда имел причастность к этому неописуемому и вроде бы приватному делу. И не в момент вынесения приговора. Подвиг был в том, чтобы посметь поверить. Чтобы взглянуть всей правде в глаза, не отмахнуться и не спрятаться за убийственным снисходительным всепрощением.
Игнаша был там и Карлуша тоже. И мать Светланы, покойная или ушедшая неизвестно в какие пространства, – всегда она, Амалия, смотрела на эту женщину с восхищением. Невзирая на то, что близко приятельствовала с ее дочерью. Но уж Юлия Сергеевна Аграновская, даже при столь пристальном дружественном, почти каждодневном рассмотрении ничуть не утрачивала своей величественности. Она тогда же заставила ее и дочь свою Светлану принять участие в голосовании по делу Ромена Драгутина. Видит бог, как ей, Амалии, этого не хотелось! Но Юлия сказала, они много потеряют для самих себя, и обе девушки поверили ей, и когда просмотрели внимательно с ее подсказки все доступные немногочисленные документы того дела, то осознали. Старшая Аграновская была честна с ними, и ни Амалия, ни Светлана об этом не пожалели впоследствии. Будто прошли некую проверку на здравый смысл и жизненную прочность.