Следуя этой не оставлявшей меня идее, я однажды спросил у детей, случалось ли им видеть Каслтонские пещеры, едва ли не главную достопримечательность Пеннин. С этого дня они начали осаждать родителей просьбами показать им Бездонную Прорву, пещеры Синего Джона, пруд, который превращает всякие вещи в камень.
— Это ты их настропалил? — спросила меня Фелисити.
— А что, разве плохо будет съездить в горы?
— Джеймс не поедет туда по снегу.
Как на удачу погода вскоре переменилась, дождь и теплый ветер растопили снег, расплывшийся было силуэт Пеннин снова стал темным и четким. Какое-то время казалось, что дети и думать забыли о горах, но затем, без всякого подталкивания с моей стороны, Алан снова поднял этот вопрос. Фелисити сказала: «Посмотрим», хмуро покосилась на меня и заговорила о чем-то другом.
Тем временем я ощутил некий внутренний подъем и снова обратился к рукописи.
Я условился сам с собой, что на этот раз прочитаю ее всю подряд, не занимаясь никакой критикой. Мне хотелось узнать, что я там написал, а не как; только тогда я смогу решить, стоит ли браться за новую версию.
Стилистически первые страницы никуда не годились, но дальше все читалось легко. Мое главное впечатление имело несколько странный характер: что я не столько читаю, сколько вспоминаю. Мой прошлый выбор слов представлялся мне практически безупречным, и я ощущал, будто мне только и надо, что перелистывать рукопись, и повествование возникает в мозгу само собой.
Мне изначально представлялось, будто в эти страницы вложено все во мне существеннейшее, и теперь, снова войдя в соприкосновение с тем, что полностью поглотило меня в то долгое лето, я испытал необыкновенное чувство уверенности, почвы под ногами. Это было так, словно я долго странствовал вдали от самого себя, а теперь вернулся и снова стал спокойным, внимательным и энергичным.
Тем временем внизу Джеймс сооружал книжные полки; книг в доме практически не было, но Фелисити потребовалось место, куда поставить цветы в горшках и какие-то там безделушки. Визги электрической дрели прерывали мое чтение, как неверно расставленные знаки препинания.
Огромная важность этой рукописи была самоочевидна. За те недели, что я промариновался в сестрицыном доме, мое самосознание пришло в полный упадок. Здесь, на аккуратно напечатанных страницах, было все, чего мне недоставало. Я снова вошел в контакт с самим собой.
Теперь, при перечитывании, меня поражала тонкость некоторых наблюдений и высказываний, мысли подавались ясно и недвусмысленно, все повествование в целом отличалось редкой самосогласованностью. С каждой прочитанной страницей моя уверенность в себе укреплялась. Я снова начал жить — подобно тому, как прежде, летом, я жил через процесс сочинительства. Я познавал истины подобно тому, как прежде я их творил. И самое главное, я ощущал созданных мною персонажей и обстановку, куда я их поместил, как полную реальность.
Взять, к примеру, Фелисити; дети, муж, домашние заботы изменили ее до полной неузнаваемости, а здесь, под именем Каля, она была вполне понятной и объяснимой. Джеймс фигурировал где-то на задворках повествования как Яллоу. Грация была Сери. Я снова жил в городе Джетра, в квартире с видом на море и острова. Я сидел за приставленным к окну столом в доме Фелисити, глядя поверх крыш Шеффилда на далекие, тусклые вересковые пустоши, точно так же, как в заключительных пассажах рукописи я стоял на центральном холме Сеньорити-парка, глядя поверх крыш на море.
Подобно Пеннинским горам, острова Архипелага были нейтральной территорией, простором для странствий, разделом между прошлым и настоящим, шансом на побег.
Я прочитал рукопись до конца, до того последнего, незаконченного предложения и спустился вниз, чтобы помочь Джеймсу в его плотницких работах. Настроение у меня было хорошее, и у всех окружающих, видимо, тоже. Позднее, когда детей отправили спать, Фелисити сказала, что на ближний уик-энд стоило бы съездить в Каслтон, немного развеяться.
Все последующие дни я пребывал в радостном нетерпении. Утром Фелисити собрала еду в дорогу, сказав, что, если будет дождь, можно будет поесть прямо в машине, но вообще-то там, рядом с поселком, есть площадка для пикников. Я предвкушал свободу, возможность побродить, не выбирая пути и не задумываясь о цели, и что никто не будет дергать меня указаниями и напоминаниями. Джеймс проехал через суматошный центр Шеффилда и направился в Пеннины по дороге на Шапель-ан-ле-Фрит, мимо мокрых ярко-зеленых холмов и откосов из раскрошившегося известняка. Ветер, едва не сносивший машину, приводил меня в полный восторг. И ведь это было не что-нибудь, а горы на горизонте, очертания которых всегда маячили где-то вдали, на самом краю моей жизни. Я сидел на заднем сиденье, между Аланом и Тамсин, слушая вполуха, что говорит Фелисити. Собака свернулась за моей спиной в багажном отсеке.
Мы нашли на окраине Каслтона удобное место для парковки и вылезли из машины. Ветер завывал, гнул деревья и швырял в нас пригоршни дождя. Дети кутались в непромокаемые-непродуваемые анораки и глазели по сторонам; Тамсин тут же попросилась в уборную. Джеймс запер машину и для верности подергал ручку.
— Пойду-ка я прогуляюсь, — сказал я.
— Иди, — пожала плечами Фелисити. — Только не забудь про обед. А мы пойдем смотреть пещеры.
Они направились прочь, вполне, как видно, довольные избавиться от меня. Джеймс опирался о массивную трость, Джаспер носился вокруг него кругами.
Я стоял, глубоко засунув руки в карманы, и оглядывался в раздумье, куда бы пойти. На парковочной площадке стояла еще одна машина — зеленый, с оспинами ржавчины, «триумф-геральд». Сидевшая за рулем женщина смотрела на меня, потом она вышла из машины и встала так, что я мог ее видеть.
— Привет, Питер, — сказала женщина, и только тогда я ее узнал.
Темные волосы, темные глаза — это-то я заметил сразу. Ветер сносил пряди с ее лица, открывая довольно высокий лоб и большие, глубоко посаженные глаза. Грация всегда была тощевата, и этот ветер отнюдь ей не льстил. На ней была старенькая шуба, купленная нами как-то летом в Кэмден-Лок на развале. Подкладка у шубы давно расползлась, под мышками зияли прорехи. Как и всегда, Грация ее не застегнула, а придерживала запахнутой, засунув руки в карманы. Однако стояла она прямо и гордо, не отворачиваясь от ветра. Она была такая же, как всегда: высокая, с угловатым лицом, небрежная и даже чуть встрепанная, явно не приспособленная к деревенской жизни. В городе она была своя, легко сливалась с нагромождениями кирпича и камня, а здесь выпирала как нечто чужеродное. Несмотря на примесь цыганской крови, Грация почти безвылазно жила в Лондоне, дальние дороги ничуть ее не манили.
Она была все той же прежней Грацией, и это удивляло меня ничуть не меньше, чем само ее здесь появление; я направился к ней, ничего не думая, а только замечая. Был неловкий момент, когда мы стояли у ее машины, оцепенело глядя друг на друга, но затем оцепенение прошло, и мы обнялись. Мы не целовались, а только прижимались лицами; щеки у нее были холодные, а шуба совсем мокрая. На меня накатило счастливое облегчение, я был рад, что с ней ничего не случилось, и ликовал, что мы снова вместе. Я обнимал ее и обнимал, не в силах выпустить из рук нежданную реальность ее хрупкого тела, и вскоре так вышло, что мы оба с ней плакали. Прежде такого не случалось, я никогда не плакал из-за Грации, и она из-за меня — тоже. В Лондоне мы щеголяли своей искушенностью, что бы оно, это слово, ни значило, хотя в конце, еще за месяцы до того, как мы расстались, в нас наметилась некая напряженность, бывшая, как я теперь понимаю, внешним проявлением загнанных вглубь эмоций. Взаимная холодность вошла у нас в привычку, стала само собой разумеющейся. Мы слишком уж долго знали друг друга, чтобы менять стиль своего поведения.