– Ребята, мешок этой травки на улицах Лос-Анджелеса стоит сто тысяч долларов, – довольно говорил он, сворачивая на заднем сиденье «паккарда» косяк. Тяжелый запах травы заполнил салон машины. Сделав несколько затяжек, Хэнк передал сигарету Китти на переднем сиденье. Китти глубоко затянулась и, сколько могла, удерживала дым в легких, пока не выпустила его светлым потоком в ветровое стекло. Потом предложила окурок Таре.
– Я не курю табак, – вежливо ответила Тара, и все рассмеялись.
– Это не табак, милая, – сказал Хэнк.
– А что это?
– Здесь это называют дагга.
– Дагга. – Тара была шокирована. Она вспомнила, как Сантэн выгнала слугу, который курил даггу.
– Он уронил мою супницу работы Розенталя, ту самую, что принадлежала царю Николаю, – жаловалась Сантэн. – Стоит им начать курить эту дрянь, и они становятся совершенно бесполезными.
– Нет, спасибо, – быстро сказала Тара, но потом представила себе, как рассердился бы Шаса, если бы узнал, что ей предлагали. Эта мысль заставила ее прикусить язык, а потом она передумала. – Ну, хорошо. – Она взяла сигарету, ведя «паккард» одной рукой. – Что надо делать?
– Затянитесь и задержите, – посоветовала Китти. – И наслаждайтесь сиянием.
Дым царапал горло и жег легкие, но мысль о гневе Шасы придавала Таре решимости. Она подавила стремление закашляться и удержала дым.
И почувствовала, что медленно расслабляется, ее охватило сияние эйфории, тело стало легким, как воздух, в голове прояснилось. Душевная боль отступила.
– Как хорошо, – сказала она, и, когда все рассмеялись, смеялась с ними, ведя машину в ночи.
На рассвете, еще до того, как стало совсем светло, они добрались до побережья, обогнув залив Алгоа, где Индийский океан глубоко врезается в сушу; ветер покрыл зеленые воды белой пеной.
– Куда мы отсюда? – спросила Китти.
– В черный пригород Нью-Брайтон, – ответила Тара. – Там есть миссия немецких монахинь. Сестры святой Магдалены, их орден учит детей и лечит больных. Они нас ждут. Нам не разрешается оставаться в пригороде, но они это организуют.
Сестра Нунциата оказалась красивой светловолосой женщиной не старше сорока. У нее была чистая, словно выскобленная кожа и резкие и деловые манеры. Легкое серое платье ордена, белый плат по плечи.
– Миссис Кортни, я вас ждала. Наш общий друг придет сегодня утром, но позже. Можете принять ванну и отдохнуть.
Она отвела их в предназначенные для них кельи и извинилась за простое убранство. Китти и Тару поселили в одной келье. Пол был голый цементный, единственным украшением служило распятие на выбеленной стене, а пружины кровати прикрывал жесткий тонкий матрац из кокосового волокна.
– Она великолепна, – восторгалась Китти. – Я должна снять ее. Монашки всегда хорошо выходят на пленке.
Помывшись и распаковав оборудование, Китти тотчас включила свою команду в работу. Она записала удачные интервью с сестрой Нунциатой, немецкий акцент монашки делал ее рассказ особенно интересным; потом они снимали черных детей на школьном дворе и приходящих пациентов, ждущих у входа в клинику.
Тару поразила энергия девушки, ее сообразительность и бойкий язык, умение сразу определять объект и угол съемки. Тара чувствовала себя лишней, отсутствие собственных талантов и творческих способностей раздражало. Она обнаружила, что Китти не нравится ей хотя бы тем, что так ярко подчеркивает ее несоответствие.
А потом все это потеряло всякое значение. Во двор миссии въехал непримечательный старый «бьюик»-седан, из него вышел высокий мужчина и направился к ним. Мозес Гама был в светло-синей рубашке с короткими рукавами и расстегнутым воротом, так что мышцы рук и шеи оставались открытыми; сшитые на заказ синие брюки были перепоясаны на узкой талии. Таре ничего не понадобилось говорить: все сразу поняли, кто он, и Китти Годольфин рядом с ней еле слышно прошептала:
– Боже, он прекрасен, как черная пантера.
Досада Тары перешла в жгучую ненависть. Ей хотелось броситься к Мозесу и обнять его, чтобы Китти знала: он принадлежит ей, но она молча стояла в стороне, а Мозес подошел к Китти и протянул руку:
– Мисс Годольфин? Наконец-то, – сказал он, и от его голоса по коже Тары побежали мурашки.
Остальная часть дня прошла в разведке и в съемках фоновых материалов, и на этот раз в каждом кадре центральной фигурой был Мозес. Пригород Нью-Брайтон оказался типичным южно-африканским районом с рядами одинаковых дешевых домов, с геометрически расположенными узкими улицами, иногда мощеными, но чаще разбитыми, грязными, в лужах, где барахтались дошколята и малыши, которые только еще учились ходить; дети, голые или одетые в лохмотья, шумно играли.
Китти сняла, как Мозес пробирается между лужами, присаживается на корточки, чтобы поговорить с детьми, берет на руки удивительно фотогеничного маленького черного херувима и вытирает ему сопливый нос.
– Замечательный материал! – восторгалась Китти. – В передаче он будет выглядеть великолепно.
Дети со смехом бежали за Мозесом, как за гаммельнским крысоловом, и из приземистых домов выходили привлеченные шумом женщины. Узнав Мозеса и увидев кинокамеры, они начинали петь и танцевать. Прирожденные актрисы, они не знали удержу, а Китти оказывалась повсюду и указывала, что снимать, под каким углом; ей явно нравилась съемка.
К концу дня в пригород автобусами и поездами начали возвращаться рабочие. Большинство работало на автомобильных заводах Форда и «Дженерал моторс» и на фабриках «Гудиер» и «Файрстоун», производящих шины: Порт-Элизабет с пригородом Уитенхаге – центр автомобильной промышленности страны.
Мозес шел по узким улицам, а камера повсюду следовала за ним; он останавливался, чтобы поговорить с возвращающимися рабочими, а оператор снимал на пленки их жалобы и проблемы, большая часть которых была связана с повседневными неприятностями из-за частокола ограничений, создаваемых расистскими законами. Большую их часть Китти могла бы вырезать, но почти все упоминали как самое ненавистное и страшное «предъявлять по первому требованию» пропуск. И в каждом коротком сюжете центральной героической фигурой оставался Мозес Гама.
– Когда я с ним закончу, он будет известен не меньше Мартина Лютера Кинга, – восклицала Китти.
Они разделили с сестрами их скудный ужин, но Китти Годольфин все еще не была довольна. У одного из коттеджей близ миссии семья готовила на открытом огне ужин, и Китти и Мозес присоединились к ним; Мозес сидел у костра, языки пламени освещали его лицо, добавляя еще драматичности его и без того внушительной фигуре, и Китти записывала все, что он говорил. На заднем плане одна из женщин пела колыбельную младенцу, которого держала у груди; глухо шумел пригород, слышался негромкий плач детей и далекий лай бродячих собак.
Мозес Гама находил убедительные и трогательные слова, он произносил их своим низким, повергавшим в дрожь голосом, описывая боль своего народа и своей земли, и Тара, слушая его в темноте, чувствовала, как по ее щекам текут слезы.