— Несколько лет назад я попробовал объяснить тебе, что такое мир — не тот, из которого ты пришел, а мир, который ты можешь завоевать своим голосом. Я думал, что ты прислушался к моим словам. Но ты великий певец, да, великий певец, а хочешь повернуться спиной к миру.
— В свое время, маэстро, в свое время. — В голосе Тонио снова послышалась злость. — Каждый умирает в свое время, — настойчиво повторил он. — Мое отличие лишь в том, что я могу с определенностью назвать место, где это произойдет. Я сам его выберу. Я могу поехать домой, чтобы умереть, добровольно отказавшись от жизни. В свое время. Но сейчас я живу и дышу, как любой другой.
— Тогда объясни мне, чего ты хочешь, — сказал маэстро. — Я готов исполнить любое твое желание.
— Маэстро, мне нужен Паоло. Я хочу взять его с собой в Рим. — Увидев на лице капельмейстера потрясение и неодобрение, он быстро добавил: — Я буду о нем заботиться, вы это знаете, и даже если когда-нибудь мне придется снова отослать его к вам, он не станет хуже, оттого что пробудет это время со мной. И если хоть что-то может противостоять той ненависти, что я чувствую к негодяям, так поступившим со мной, то это любовь к другим людям. Любовь к Гвидо, к Паоло и к вам.
* * *
Тонио нашел Паоло в самом дальнем углу капеллы. Мальчик сидел, съежившись, на стуле, и его маленькое курносое лицо было залито слезами. Неподвижным взглядом смотрел он на дарохранительницу. Увидев, что Тонио возвращается, словно ему мало было одного прощания, Паоло, наверное, почувствовал, что его предали.
И отвернулся.
— Ты только не волнуйся и послушай меня, — поспешно сказал Тонио.
Он пригладил черные волосы мальчика и положил руку ему на шею. Она показалась ему очень хрупкой. Такой же хрупкой, как он весь. Тонио вдруг почувствовал такой прилив любви к маленькому флорентийцу, что не мог вымолвить ни слова. В теплом воздухе капеллы стоял запах воска и ладана, а позолоченный алтарь словно впитал в себя все солнце, проникавшее сюда пыльными потоками света.
— Закрой глаза и минутку помечтай, — прошептал Тонио. — Ты хочешь жить в палаццо? Хочешь разъезжать в прекрасных каретах и есть с серебряных тарелок? Хочешь, чтобы пальцы у тебя были унизаны драгоценными перстнями? Хочешь носить только шелк и атлас? Хочешь жить со мной и Гвидо? Хочешь поехать с нами в Рим?
На лице мальчика читалось такое отчаяние, что у Тонио перехватило дыхание.
— Но это невозможно! — сдавленным голосом проговорил Паоло.
— Это возможно, — ответил Тонио. — Возможно все, что угодно. А еще точнее: это возможно тогда, когда ты меньше всего этого ждешь.
Увидев, что на лице Паоло проступают и вера, и надежда и он протягивает руки, чтобы обнять его, Тонио притянул мальчика к себе.
— Пойдем, — сказал он. — Если у тебя есть вещи, которые ты хочешь взять с собой, собирай их сейчас.
* * *
Когда кареты наконец тронулись в путь, уже перевалило за полдень. Гвидо, Паоло и Тонио ехали в первом из экипажей, а во втором находились слуги и большая часть сундуков.
Когда они спускались по Виа Толедо к морю, чтобы бросить последний взгляд на город, Тонио невольно посмотрел на голубоватую вершину Везувия, посылающего в небо тонкую струю дыма.
Кареты въехали на Моло. Сверкающее небо простиралось до горизонта, постепенно сливаясь с ним. Потом они повернули на север, и гора скрылась из глаз. А несколько часов спустя, когда ночь опустилась на бесконечные и прекрасные пшеничные поля Кампании, Тонио был единственным из пассажиров, кто плакал.
Кардинал Кальвино прислал за ними, едва они прибыли. Ни Тонио, ни Гвидо не ожидали, что эта честь будет оказана им так скоро. Они немедленно последовали за одетым в черную сутану секретарем наверх. Паоло поспешил следом.
Ничто из виденного в Венеции или Неаполе не смогло подготовить Гвидо к восприятию этого громадного дворца, расположенного в самом центре Рима, не более чем в двадцати минутах ходьбы от Ватикана, с одной стороны, и примерно на таком же расстоянии от площади Испании — с другой. За мрачным желтоватым фасадом скрывались коридоры, уставленные античной скульптурой, стены, увешанные фламандскими гобеленами, и внутренние дворики, сочетавшие греко-римские элементы с колоссальными современными статуями у ворот, фонтанами и прудами.
Кругом расхаживало множество представителей знати, входили и выходили священники в черных сутанах, а за двумя двойными дверями оказался длинный зал библиотеки, где, склонившись над бумагами, скрипели перьями одетые в черное стряпчие.
Но главной неожиданностью оказался сам кардинал. По слухам, глубоко религиозный человек, он прошел долгий путь наверх от рядового священника, что было не слишком типично для кардиналов. Говорили также, что он очень популярен в народе и толпы людей часами околачиваются на улице, ожидая, когда появится его карета.
Римская беднота являлась предметом его особой заботы. Он был попечителем многочисленных сиротских приютов и благотворительных учреждений, которые постоянно навешал. Порой, нимало не беспокоясь о том, что его малиновая сутана будет забрызгана грязью, и оставляя свиту за дверью, он заходил в бедняцкие лачуги, пил вино с рабочими и их женами, целован их детей, ежедневно помогал нуждающимся из своих средств.
Ему было под пятьдесят. Гвидо предполагал обнаружить в нем строгость и аскетизм, мало соответствовавшие окружавшему его великолепию декора и узорным полам из разноцветного мрамора, которые могли бы сравниться с полами собора Сан-Пьетро.
Но кардинал просто излучал добродушие, и глаза его светились веселостью.
В нем чувствовались жизненная энергия и дружелюбие, казавшееся сочетанием простой любезности с настоящей любовью к каждому человеку, которого он видит перед собой.
У кардинала была сухощавая фигура, пепельные волосы и удивительно гладкие веки, без единой морщинки или складочки. Но некоторые черты его лица казались очень резкими, словно высеченными из мрамора, как у тех мрачных статуй святых в старинных церквях, которые теперь казались искаженными, даже зловещими.
Правда, в нем самом не было ничего мрачного или отталкивающего.
Окруженный блестяще одетыми дворянами, расступившимися по его команде, он подозвал Гвидо к себе. После того как маэстро поцеловал его перстень, кардинал обнял его и сказал, что музыканты его двоюродной сестры могут жить во дворце сколько пожелают.