Тонио смотрел, как, в окружении пажей и свиты, его преосвященство восходит по широкой белой мраморной лестнице. На нем был маленький, с косичкой, парик, идеально подходивший к его худощавому лицу. Кардинал любезно разговаривал с сопровождающими и лишь один раз остановился, опершись рукой о мраморные перила и пошутив над собой, чтобы перевести дыхание.
Даже во время этой вынужденной остановки он не утратил величественности. Но при всем богатстве его малиновой сутаны из муарового шелка и его серебряных украшений, при всей пышности кортежа на лице кардинала не было никакой торжественности, только все та же естественная живость.
Тонио подался вперед, сам не зная зачем. Возможно, только для того, чтобы поближе рассмотреть этого человека, поднимавшегося по лестнице.
Во время следующей остановки кардинал заметил Тонио и задержал на нем взгляд. Тонио поклонился и отступил назад.
Он не знал, почему постарался, чтобы его заметили, и теперь, стоя в одиночестве в темном коридоре, в дальнем конце которого сквозь высокое окно падал солнечный свет, покраснел от стыда.
И все же не мог не вспоминать легкую улыбку кардинала и то, как долго Кальвино смотрел на него, прежде чем ласково кивнуть.
Сердце у него начало стучать, как маленький молоточек.
— Ступай в город! — прошептал он себе.
В течение нескольких недель Гвидо не поднимал вопрос о появлении Тонио на сцене в женском платье.
Но, бывая тут и там по делам, связанным с работой, он все более убеждался, насколько это необходимо.
Он посетил театр Аржентино, поговорил с Руджерио об остальных певцах, которых следовало нанять для постановки, проинспектировал техническое состояние сцены, остался вполне им доволен и, наконец, договорился о своем проценте с продаж партитуры оперы.
Между тем Тонио покупал для Паоло все вещи, которые маленький флорентиец теоретически мог когда-нибудь надеть, начиная от расшитых золотом жилетов и заканчивая летними и зимними плащами (несмотря на то что стояло лето), дюжинами платков, рубашками с венецианским кружевом, столь обожаемым Тонио, и марокканскими тапочками.
Тонио явно провоцировал Гвидо, но тот не находил времени, чтобы возмутиться. К тому же Тонио оказался превосходным учителем и не только разучивал с Паоло вокализы, но и занимался с ним латынью.
Густые каштановые волосы флорентийца были теперь аккуратно уложены, он одевался так, что в любой момент был готов к выходу, и по вечерам, при свете факелов, они посещали музеи. Лаокоон [36] приводил Паоло в ужас по тем же причинам, что и всех остальных: мальчик переживал из-за того, что этот человек и двое его сыновей, окруженные змеями, должны были погибнуть одновременно.
Еще Тонио учил Паоло аристократическим манерам.
Каждое утро, раздвинув гранатовые шторы, они завтракали втроем у одного из высоких окон, и Гвидо пришлось признать, что ему приятно просто слушать болтовню этой парочки, тем более что его вовсе не призывали присоединиться к беседе. Он вообще любил, когда люди вокруг разговаривают: лишь бы они не заставляли вступать в разговор его самого.
Гвидо хватало бесед по вечерам. Благодаря графине, которая регулярно ему писала, он проводил вечера на светских приемах и повсюду интересовался местными вкусами. Притворяясь несведущим, он слушал, как люди подробнейшим образом описывают ему последние оперы.
Прокладывая себе путь по громадным бальным залам, поднимаясь по лестницам кардинальских дворцов и домов музыкантов-любителей, прибывших из-за границы, он изучал это многочисленное светское общество, бесконечно более уверенное в себе и более критично настроенное к другим, чем все те, что встречались ему в прочих городах.
А чего еще, собственно, приходилось ждать? Ведь это был Рим, магнит для всей Европы. Рано или поздно все попадали сюда и оказывались вознесенными или униженными, принятыми или непонятыми, отторгнутыми и изгнанными. Здесь обитали целые землячества уроженцев других мест. И хотя сам Рим не производил на свет такого числа композиторов, как Неаполь в последнее время, а Венеция в прошлом, именно здесь создавались или рушились репутации. Замечательные певцы, снискавшие лавры на севере или на юге [37] , могли быть освистаны в Риме, а знаменитых композиторов здесь порой буквально выгоняли из театра.
Здешним жителям юг казался чудесным, но этого было недостаточно, чтобы удержать их от возвращения в Рим. А над венецианцами они смеялись, утверждая, что все происходящее оттуда есть не что иное, как баркарола [38] — музыка гондольеров, и у них не было ни малейшего сострадания к тем, чьи судьбы они разрушили в прошлом.
Иногда этот злобный снобизм очень раздражал Гвидо, особенно потому, что он знал, что в последнее время именно Неаполь стал поставщиком талантов для всего мира, а венецианец Вивальди являлся одним из лучших композиторов Европы. Но Гвидо не бунтовал. Он приехал сюда для того, чтобы учиться.
И он был пленен этим городом.
Днем он шатался по кофейням, впитывал жизнь, бурлившую на процветающей Виа Венето и узкой Виа Кондотти, и с интересом отмечал в толпе молодых кастратов, либо храбро одетых в роскошные женские платья, либо скрывающихся под обманчиво аскетическими черными одеяниями служителей церкви. Свежий цвет их лиц и прекрасные волосы привлекали к ним всеобщее внимание.
Захаживая в летние театры на постановки комических опер или драматических представлений, Гвидо изучал поведение этих мальчиков на сцене и все больше приходил к выводу, что в Риме, больше чем в любом другом городе из виденных им, существует мода на евнухов и потребность в них.
Здесь церковь до сих пор не отменила запрет на выступление женщин на сцене — запрет, прежде висевший над театрами всей Европы. Поэтому здешняя публика никогда не видела женщин в огнях рампы, никогда не была свидетелем того, как волшебно расцветает женская плоть при звуках восторженных криков и аплодисментов тысяч людей, набившихся в темный зал.
Даже в балете женские партии исполняли танцовщики-мужчины.