Но высокая темная фигура, как привидение, вывернулась таким неуловимо быстрым движением, что Карло его едва уловил. И тут же, повернувшись, услышал звон шпаги Тонио. Тонкий луч света пронзил разделявшее их пространство, а острая боль — грудь Карло.
Нож, клацнув, упал на пол.
Карло пальцами схватился за лезвие рапиры, пронзившую его вспышку огня, а когда попытался что-то сказать, рот наполнился теплой хлещущей жидкостью, которая тут же брызнула на подбородок.
Нет, все еще не кончено, не кончено! Но его голос пропал в ужасном булькающем звуке.
И когда он почувствовал, что падает, темнота встает вокруг него, а его сознание заполняет абсолютный ужас, он увидел, что мерцание в глазах Тонио дрогнуло и пролилось, а лицо исказилось болью, но потом снова разгладилось и приняло свое обычное невинное выражение.
Два часа Тонио оставался в комнате с отцом.
Тело убитого остыло, а все огни погасли. Свечи растаяли, а угли в очаге превратились в пепел. Тонио хотел накрыть Карло его черным табарро. Хотел придвинуть его руки ближе к телу. Но ничего этого он не сделал. И когда стало совсем темно, поднялся и молча вышел из дома.
Если кто-то и видел, как он появился из боковой двери, то он сам этого не заметил. Никто не преследовал его, когда он шел по так хорошо известным ему улочкам. Ни одна тень не кралась за ним, когда он шел по широкой пустой площади.
Когда же он подошел к дверям собора Сан-Марко и увидел, что они заперты, то в растерянности остановился, как человек, который не в состоянии сразу понять, что никак не может войти туда, куда хочет.
Наконец он прислонился спиной к колонне портика и посмотрел на черное небо над смутными очертаниями колокольни.
В окнах государственной канцелярии горело лишь несколько огней. Но двери некоторых кафе на площади еще были открыты, несмотря на дождь. Люди, спешившие по площади навстречу ветру, не обращали на него никакого внимания.
Вскоре руки и лицо у Тонио совсем закоченели от холода. Тем не менее он не сходил с места. Вся его одежда промокла под косыми струями дождя.
Ночь продолжалась. Часы отбивали час за часом. Кофейни потушили огни, и даже нищие покинули аркады. Город вокруг него погрузился в сон.
От цивилизации остались только отбивающие время часы на башне и неровный свет нескольких факелов вдалеке.
Тонио казалось, что боль и холод, которые он чувствовал, сливаются воедино. Он не мог поверить в правильность своего поступка и чувствовал потребность представить себе тех, кого любил, ощутить их присутствие. Ему было недостаточно повторять их имена, как молитву. Он воображал, что находится в каком-то тихом и безопасном месте с кардиналом Кальвино и пытается объяснить ему, что же произошло.
Но это все были лишь мечты.
Он был один, и он убил своего отца.
И если ему суждено сейчас уйти, то ему придется нести это бремя всю оставшуюся жизнь. Он никогда и никому не расскажет, что произошло. Он никогда и никого не будет просить об отпущении грехов или прощении.
Наконец, когда почти рассвело, Тонио натянул поглубже капюшон плаща, чтобы можно было скрыть лицо, и пошел на площадь.
Оттуда взглянул на монументальные здания, когда-то казавшиеся ему границей мира, а потом повернулся и покинул Венецию навсегда.
Несколько дней Тонио ехал на юг, в сторону Флоренции. Зима еще не кончилась, и поля по ночам слегка подмерзали. Но общество чужих людей в почтовых каретах было для него невыносимым, и он предпочитал брать на каждой станции оседланную лошадь. Иногда он просто шел по обочине, держа лошадь под уздцы, и оттого порой оказывался без ночлега.
В Болонью он вошел пешком. Плащ его был запачкан грязью, а сапоги порваны, и, когда б не шпага, его можно было принять за бродягу.
На улицах его раздражали толкотня, шум и гам. Он так мало ел, что в голове у него царила звенящая пустота, и он совсем не доверял собственным чувствам.
Оказавшись снова за городом, он понял, что больше не может идти. Постучавшись в двери ближайшего монастыря, вручил отцу-настоятелю половину оставшихся у него денег.
Он с облегчением вздохнул, когда его отвели в постель. Ему принесли хлеба и вина, а платье и сапоги унесли в чистку и починку. За окном виднелся маленький, залитый солнцем садик. И прежде чем закрыть глаза, Тонио спросил, какое сегодня число и сколько дней осталось до Пасхального воскресенья.
Он был уверен лишь в одном: ему необходимо быть с Гвидо и Кристиной в Пасхальное воскресенье.
* * *
Проходили дни, складываясь в недели.
Тонио предпочитал не вставать с постели и лежа смотрел на сад. Тот напоминал ему о каком-то другом времени, когда он был доволен жизнью, солнце падало на выложенные плиткой дорожки и поблескивало в струях фонтана, ниши аркады были погружены в тень. Но когда это было и где, он не мог точно вспомнить. В голове у него было пусто.
Он жалел о том, что ныне Великий пост и нельзя послушать пение монахов.
А когда приходила ночь и он оставался в келье один, его охватывало чувство невероятного отчаяния, и он панически боялся, что теперь с каждым годом оно будет все сильнее и мучительнее. Он представлял себе мать, как она спит в своей постели, забывшись пьяным сном, и не мог отделаться от мысли, что она унесла с собой какой-то мудрый секрет.
В нем не происходило никаких изменений. Или так просто казалось. Но постепенно он стал больше есть. Потом начал все раньше вставать и ходить с монахами к утренней мессе. А еще стал ловить себя на том, что все чаще думает о Гвидо и Кристине.
* * *
Благополучно ли прошло их путешествие из Рима? Волновался ли о нем Паоло? Тонио надеялся и на то, что Марчелло, певец с Сицилии, тоже поехал с ними, и уж конечно, они не могли уехать без синьоры Бьянки.
Иногда он не столько думал о них, сколько представлял их себе. Он видел, как они обедают все вместе, разговаривают друг с другом. Его беспокоило, что он не знает точно, где они сейчас. Может, они сняли виллу на холмах? Виллу с террасой, на которой могли бы сидеть по вечерам? А может, они в самом сердце города, на какой-нибудь шумной улице рядом с театром и дворцами Медичи?
Наконец как-то утром, без предварительного решения или плана, он оделся, надел сапоги и шпагу и, повесив плащ на руку, отправился к отцу-настоятелю сообщить, что уходит.
Монахи в саду обрезали пальмовые ветви и складывали их на деревянную тележку. Он знал, что нынче пятница Страстной недели, день Семи Скорбей. У него в запасе было всего двенадцать дней до открытия оперы.