И вот наконец он достиг Карасены. На рассвете вышел из гостиницы, где провел ночь на соломенной подстилке, и, поднявшись вверх по склону, обнаружил дом, в котором когда-то родился, на отцовской земле. Дом ничуть не изменился с тех пор, как двенадцать лет назад он его покинул.
У очага стояла приземистая, толстая женщина с круглым лицом, впавшими от отсутствия зубов щеками и выцветшими глазами. Руки ее были запачканы жиром. В первый момент он засомневался. Но потом, конечно, узнал ее.
— Гвидо! — прошептала она.
И все-таки боялась к нему прикоснуться. Низко поклонившись, протерла скамью, чтобы он мог сесть.
Вошли его братья. Прошло несколько часов. Грязные дети ютились в углу. Наконец появился отец, встал над ним, такси же громадный и неуклюжий, как прежде, и обеими руками протянул ему грубую чашу с вином. А мать поставила перед ним сытный ужин.
Все смотрели на его модный камзол, кожаные сапоги и шпагу в серебряных ножнах, что висела у него на боку.
А он сидел и смотрел на огонь, словно никого рядом не было.
Но иногда глаза его оживали, и он обводил взглядом мрачное сборище могучих волосатых мужчин с черными от грязи руками, одетых в овчину и сыромятную кожу.
«Что я здесь делаю? Зачем я пришел?»
Он встал, чтобы уйти.
— Гвидо! — снова произнесла мать.
Быстро вытерев руки, подошла к нему, словно желая коснуться его лица. И это было лишь второе обращение к нему.
И что-то поразило Гвидо в ее голосе. Это был тот же тон, каким говорил с ним молодой маэстро в затемненной комнате для занятий, и это было словно эхо того голоса, который принадлежал человеку, державшему его голову во время оскопления.
Он смотрел на нее. Его руки зашевелились, обшаривая карманы. Он достал подарки, полученные за великое множество маленьких концертов. Брошь, золотые часы, украшенные жемчугом табакерки и, наконец, золотые монеты, которые он стал совать каждому из собравшихся в руки, сухие, как высохшая грязь на скале. Мать плакала.
К ночи он вернулся в гостиницу в Карасене.
* * *
Добравшись до суматошного центра Неаполя, Гвидо продал пистолет, чтобы снять комнату над таверной. Заказав бутылку вина, перерезал ножом вены, уселся и начал пить вино, глядя на струящуюся кровь. Потом потерял сознание.
Но его обнаружили прежде, чем он успел умереть. И увезли обратно в консерваторию. Там он проснулся с перебинтованными запястьями в собственной постели и увидел своего учителя, маэстро Кавалла, плачущего над ним.
Что происходило? Действительно ли все менялось? Тонио так долго жил с непоколебимой уверенностью в том, что ничто никогда не изменится, что теперь не мог сориентироваться.
Отец находился в комнате матери два дня. Приехал врач. А Анджело каждое утро закрывал двери библиотеки и говорил: «Занимайся!» На площадь они больше не ходили, а ночью — он был уверен в этом — он слышал плач матери.
Алессандро тоже находился в доме. Тонио видел его мельком. А еще он был уверен в том, что слышал голос своей тетушки Катрины Лизани. Кто-то приходил, кто-то уходил, но за ним, за Тонио, отец не присылал. Отец не требовал от него объяснений. А когда он подходил к комнате, ведущей в покои матери, его не пускали туда так же, как когда-то не пускали отца. Тогда Анджело забирал его обратно в библиотеку.
Потом прошел слух, что Андреа оступился на пристани, когда садился в гондолу. Ни разу в жизни он не пропустил заседание Сената или Большого совета, но в это утро он упал. И хотя это было всего лишь растяжение, он не мог уже участвовать в процессии, которая должна была следовать за дожем на предстоящем празднике.
«Но почему они говорят об этом, — думал Тонио, — когда он несокрушим и могуществен, как сама Венеция». Сам Тонио не мог думать ни о ком, кроме Марианны.
Но хуже всего было то, что в течение всех этих часов ожидания он, без сомнения, испытывал приятное возбуждение. Чувство это появилось у него еще в начале года: что-то произойдет! Но когда он вспоминал, как мать кричала и била его в столовой, то чувствовал себя предателем.
Он хотел, чтобы ее схватили, чтобы отец увидел, в чем причины ее болезни. Убрал вино, заставил ее встать с постели, вывел из тьмы, в которой она пребывала, как спящая принцесса из французской волшебной сказки.
Но он-то отвел ее в столовую не для того, чтобы это случилось! Он не собирался предавать ее. И почему никто на него не сердится? О чем он думал, когда повел Марианну туда? Когда же он вспоминал о том, что она там сейчас одна, в окружении врачей и родственников, которые совсем не родственники ей по крови, он не мог этого выдержать. Его бросало в жар. На глаза наворачивались слезы. И это было хуже всего.
А где-то глубже всего этого и вне его досягаемости гнездилась тайна того, почему мать так переменилась, почему так кричала, почему ударила его. Кем был этот таинственный брат в Стамбуле?
* * *
На вторую ночь после происшедшего он получил ответ на все свои вопросы.
Ничто не предвещало этого, когда он в полном одиночестве ужинал у себя в комнате. Прекрасное темно-синее небо было наполнено лунным светом и весенним бризом, и казалось, пели все гондольеры вверх и вниз по каналу. На прозвучавшую песню тут же следовал отклик. Глубокие басы, высокие тенора, а где-то вдалеке скрипки и флейты уличных музыкантов.
Но когда Тонио лег в постель, одетый, но слишком усталый, чтобы звонить слуге, ему показалось, что он слышит, как где-то в лабиринте дома его мать запела. А когда он отбросил эту мысль, тут же услышал высокое и замечательно мощное сопрано Алессандро.
Он закрыл глаза и затаил дыхание и тогда смог различить звуки клавесина.
А едва понял, что все это ему не приснилось, как раздался стук в дверь и пожилой слуга его отца, Джузеппе, пригласил его следовать за ним: отец пожелал его видеть.
* * *
Первым среди всех он увидел отца. Тот с царственным видом возлежал на постели, откинувшись на подушки. На нем был тяжелый халат из темно-зеленого бархата, в форме мантии патриция.
Но в Андреа чувствовалась какая-то болезненность и отстраненность.
Поодаль от него находились несколько человек. Когда Тонио вошел, мать поднялась от клавесина. Розовое шелковое платье тесно обтягивало пугаюше узкую талию. Хотя лицо Марианны еще оставалось мертвенно-бледным, она уже пришла в себя, и глаза ее были ясны и светились какой-то чудесной тайной. Она коснулась его щеки теплыми губами. Ему показалось, что она хочет что-то сказать, но понимает: еще не время.