Ее день рожденья, апрельский, гнилой, начинался с самого утра, с песни, которую приходилось исполнять вместе с тетушкой. С днем рожденья тебя… с днем рождения… и собственный голос растворялся в сочном тетушкином басе. А она сидела в кровати, сонно терла глаза и улыбалась.
Ее день.
Все дозволено. Впрочем, ей и в другие дни было дозволено все, но сегодня – особенно.
Чай в постель. И сахарные крендельки. Платье с красными оборками. Уродливое, честно говоря, но ей нравилось, как нравились и колготы в сеточку. К ним – теткины туфли.
Помада. Тени.
Она походила на шлюху, но никто, кроме Калмы, не замечал этого. Тетушка умилялась. Калме оставалось лишь молчать. С другой стороны, она отлично научилась молчать. И пропускать ее вперед, подхватывая пакет со сменкой.
В ее сумочку из алого кожзама сменка не помещалась. А рюкзак – это пошло. Она спускалась по лестнице неторопливо, но при этом быстро. И Калме приходилось поспевать. Выбежав на улицу, она останавливалась и махала рукой. А тетка махала в ответ. У раскрытого окна – дом следовало проветрить – суетились галки.
– Хотела предупредить, что к нам сегодня особенный гость заглянет, – промурлыкала она на пороге школы. – Мы ведь не хотим недопонимания?
– Какой гость?
– Ты знаешь.
Тот сутулый мужчина в пиджаке.
– Он не проговорится. И ты тоже. Правда? – Она ущипнула Калму за щеку. – Я же могу доверять тебе?
Нет. Но разве у нее есть выбор?
– Лучше будет, если ты заболеешь… Тебе ведь не сложно будет заболеть?
Конечно. Три капли йода на кусок хлеба, и съесть, не запивая. Температура скачет сразу. Слегка мутит, но это от страха: если тетка догадается про йод, то догадается и про гаражи. Но тетке некогда. Она расправляет крылья столу-книжке, накрывает потускневшую полировку скатертью, извлекает праздничную посуду.
– Температура? Ну иди, полежи.
Калма даже рада избавиться от кухонной повинности. И душу греет знание, что теперь именно она сама таскает на стол салаты, закуски и фаршированную щуку. Она ненавидит рыбу.
– Ну ты и… – шипит она, заглянув в комнату. – Нельзя было подождать часик?
Калме слишком жарко, чтобы отвечать. Она отворачивается к стене и закрывает глаза. Засыпает, проваливаясь в зябкий, гниловатый сон. В нем есть старуха и серп, который скользит по-над землей, срезая бурые стебли.
…на землю льется красное, много красного…
– Что ты делаешь? Они же никуда не годятся! – Калме жаль старушечьего труда. Неужели она настолько ослепла, что не видит – трава плоха.
– Много ты понимаешь.
Старуха распрямляется, упираясь обеими руками в поясницу. И полукруглый серп сияет ярко, как если бы на рукоять навинтили месяц.
– Весной не жнут траву.
– Это смотря какую, – возражает она. – Каждой траве – свое время.
Потом было что-то еще, дурное, липкое. И проснулась Калма в ужасе, с криком, который заглушила подушка. А за стеной играла музыка, к счастью, достаточно громко.
Калма сползла с постели.
Хотелось пить и в туалет. Если жажду она потерпела бы, то мочевой пузырь не оставил выбора. Вот бы ни с кем не столкнуться…
Не повезло. В коридорчике, узком, темном, стоял тот самый мужик.
– Там свободно, – сказал он, указывая на туалет. – Я просто вот… Родион. По Достоевскому. Если, конечно, читали.
– Да.
И Калма спряталась в туалете. Она сидела дольше, чем надо, надеясь, что Родион исчезнет в комнату, смешается с другими гостями. Но он дождался. И спросил:
– Где тут покурить можно?
– Н-на балконе… или н-на лестнице.
– Составишь компанию? Нет, не покурить. Просто компанию.
Почему Калма согласилась? Она могла бы отказать, вернуться в комнату, закрыть дверь и… и что? Наверное, в этой неопределенности и была причина.
– У вас тут мило, – Родион щелкнул по листу герани. – Кто смотрит?
– Тетушка. Я.
– Ну да… Ты у окна не стой. Болеешь?
– Температура.
– Пройдет. Все проходит со временем. Скажи, зачем я здесь? – Он сигареты хранил в портсигаре, а зажигалку носил кремниевую, неудобную. – И почему до сих пор не ушел?
– Неудобно?
– Кому? Мне? – Левая сторона рта улыбалась. Правая оставалась серьезной. – Нет, это не причина.
– Ради… нее?
– Смешная. Вы все в этом возрасте смешные. Стараетесь выглядеть старше, чем есть. Серьезнее. Зачем? У вас вся жизнь впереди, а вы делаете вид, будто уже ее прожили.
– Я не делаю.
Сигаретный дым просачивался в окно, а с той стороны проникал сырой апрельский воздух, от которого першило в горле. Но Калма держалась, не кашляла.
– Ты – не делаешь. Точно.
Это было сказано странным тоном. И взгляд Родиона заставил поежиться. Никогда еще на Калму не смотрели так… неправильно.
Впрочем, на этом все и завершилось. Родион курил, молчал. Калма не курила, но тоже молчала. Сговор молчания, подслушанный тишиной. А потом хлопнула дверь и на площадке появилась она. Раскрасневшаяся, раззадоренная вином – всего три бокала под строгим теткиным надзором – и удивленная.
– А что вы здесь делаете?
– Курим, – спокойно ответил Родион, отправляя окурок в банку из-под кильки. – Уже докурили. Пожалуй, мне пора.
– Как пора?
Она сердится, но Родиону плевать.
– А торт? Мама торт пекла! У нее лучшие торты в городе. Особенно медовик.
– Не люблю сладкого.
Это было ложью, Калма сразу поняла. А вот она – нет. Она так и осталась стоять с раскрытым ртом и обидой, которую никак невозможно было показать.
– Из-за тебя, да? Он из-за тебя ушел? – прошипела она, когда Калма попыталась войти в квартиру.
Ее пальцы впились в руки, а перекошенное лицо оказалось близко-близко.
Над ее головой порхали пылинки. И ниточка света тянулась от макушки к потолку. Вот бы перерезать эту ниточку… взять серп и перерезать.
– Я с тобой знаешь что сделаю? Он был мой! Мой!
– Он ничей. Или свой собственный.
Впервые получилось вырваться из ее когтей. Но Калма точно знала: все только начиналось.
– Ты не умела уступать, – сказала Калма, усаживаясь за стол. Пришлось столкнуть одну из кукол – она лишняя здесь! Надо было сразу понять, что именно эта кукла – лишняя!