Макс отворачивается от этой картины, снимает со спинки стула пиджак. И, надевая его, задерживается взглядом на крышке бюро. А там, на самом видном месте, положенное с таким расчетом, что не заметить нельзя, на длинной белой дамской перчатке матово поблескивает в ярчайшем свете, заливающем номер, жемчужное ожерелье.
И став, как вкопанный, перед перчаткой и колье, старик, который минуту назад смотрел на себя в зеркало, чувствует, как с пугающей отчетливостью память выстраивает образы, картины, предыдущие жизни. Жизни собственные и чужие — и губы его складываются в улыбку, похожую и на гримасу боли, хотя, может быть, боль эту причиняет как раз то самое, навек потерянное или невозможное, что вызвало и меланхолическую улыбку. И вот опять мальчуган с ободранными коленками идет, балансируя, по сгнившему настилу корабля, наполовину затянутому илом, и юный легионер карабкается по склону холма, заваленному трупами, и закрывается дверь, отделяя Макса от женщины, которая спит, окутанная лунным светом, смутным и неверным, как раскаяние. И, покуда еще не замерла усталая улыбка, чередой воспоминаний проносятся поезда, отели, казино, крахмальные пластроны, обнаженные спины, блеск драгоценных камней, играющих в огнях хрустальных люстр, а двое молодых красивых людей, охваченных страстью, безотлагательной, как сама жизнь, не сводя друг с друга глаз в пустом и безмолвном салоне трансатлантического лайнера, плывущего во тьме, танцуют еще не написанное танго. И, сплетясь в объятии, выскальзывают, сами того не замечая, за грань ирреального мира, чьи утомленные огни уже начинают гаснуть навсегда.
Но не только это. В памяти человека, который смотрит на перчатку и ожерелье, есть еще и покорно поникшие под дождем кроны пальм, и мокрый пес, носящийся в сероватом тумане по берегу, под окнами гостиничного номера, где прекраснейшая в мире женщина на смятых и сбитых простынях, пахнущих теплом недавней близости и покоем, безразличным ко времени и жизни, ждет, когда обнаженный юноша у окна обернется к ней, чтобы снова овладеть этой радушной и безупречной плотью, проникнуть в то единственное во всей вселенной место, где можно забыть странные правила, по которым она живет. И еще: покуда на зеленом сукне бильярда с негромким стуком сталкиваются три шара слоновой кости, он, внимательно наблюдая за игроком, узнает у него на губах свою улыбку. Видит совсем близко и двойной блеск медвяных глаз, которые смотрят на него так, как не смотрела ни одна женщина, чувствует, как губы ему щекочет влажное тепло ее дыхания, слышит голос, шепчущий старые слова так, будто они только что родились на свет и проливают бальзам на его давние раны, оправдывают его обманы, двусмысленности и провалы, уносят прочь номера дешевых пансионов, фальшивые паспорта, полицейские участки, тюремные камеры, все неудачи, одиночество и унижения, заполняющие последние годы, когда мутный сумрак все никак не наступающих рассветов, не сулящих будущего, мало-помалу стирает тень, которая ложилась когда-то под ноги мальчику с берегов Риачуэло, легионеру, шедшему под солнцем, юному статному фрачнику, танцевавшему с красавицами в роскошных салонах лайнеров и отелей.
И вот, не угасив последний отблеск улыбки, которая все еще покачивается на отливной волне стольких жизней, прожитых им, Макс откладывает в сторону жемчужное колье, берет белую дамскую перчатку, всовывает ее в верхний карман пиджака, быстрым, не лишенным кокетства движением, выпростав и расправив пальцы так, словно кончик платка или лепестки цветка в петлице. Потом, проверив, все ли в порядке в номере, в последний раз оглядывает колье, брошенное на бюро, и коротко кланяется в сторону окна, прощаясь с невидимой публикой, награждавшей его воображаемой овацией. По такому случаю, думает он, застегивая и оправляя пиджак, следовало бы, наверное, покинуть сцену с подобающим бесстрастием и под звуки танго «Старая гвардия». Но, впрочем, это будет чересчур. Слишком уж предсказуемо. И потому он открывает дверь, подхватывает чемодан и выходит в коридор — в никуда, — насвистывая «Тот, кто банк сорвал в Монако».