Ее жар утих, и, когда он замолчал и от наступившей тишины легко зазвенело в ушах, он склонился и коснулся таким желанным поцелуем ее прохладной груди. Прохладной, потому что если она в мельчайших подробностях могла представить сцепления обстоятельств, из-за которых они оказались вместе, то ничего из того, что сейчас с ними произойдет, она вообразить не могла. Тысячу лет ждали они этой встречи и, кто знает, может быть, тысячу лет будут ждать следующей. И, обнявшись, лицом к лицу, рука в руке они поднялись над облачной круговертью.
Мутфаул ведь не поверит, что, когда к ней вернулась лихорадка и речь стала путаться, она попросила Питера Лейка взять ее в жены, а он был на все готов и только боялся, что она передумает. Долго ей не жить, и потом, столько денег! Он заплакал. Она спала и не заметила его слез. Наутро, когда он уходил, она вышла проводить его на крыльцо и стояла совершенно опустошенная, отдав ему все силы, вложив в него за ночь, проведенную на бескрайних белых простынях, всю свою душу, без остатка. Он это чувствовал, но, уходя, думал по привычке о токарных станках, измерительных приборах в медных корпусах с циферблатами под стеклом.
Он полюбил ее вопреки тому, что она была дочерью Айзека Пенна. С такой мыслью ему было легче смириться. Мутфаул мог бы обрадоваться такому повороту дела, и чувство вины постепенно оставило Питера Лейка.
А потом он увидел необычное белое облако, скользящее над городом в золотых закатных лучах. Оно меняло очертания. Вдруг он понял, что это были сотни голубей, кружащихся в непрестанном полете в просвете между темнеющим небом и слепящей зеркальной линией горизонта. Издали они казались песком на ветру, косо летящим снегом, а в какой-то момент голубиную стаю можно было принять за столб дыма, взметнувшийся над городом.
Питер Лейк решил, что городу грозит опасность. Каждому входящему в город сквозь волшебные врата следовало запастись чистыми помыслами, мечтой и отвагой. Отвага им пригодится, потому что город в опасности. Пока же он мог надеяться на чутье строителей, уверенно воплощавших свой план над закованными в лед водами залива.
Он начал думать о ней, силясь вспомнить цвет ее глаз. Он лежал, вспоминая, и тут его буквально подбросило, будто в спину ударили молнии и он вылетел в синее небо и видел только синеву, яркую, слепящую до рези, бесконечную синеву. Синеву, синеву. Ну да, у нее синие глаза.
Каждую зиму озеро Кохирайс переходило на осадное положение. Ни одно из хитроумных изрыгающих огонь или дробящих камень военных орудий эпохи Ренессанса не могло устоять перед мощным натиском нью-йоркской зимы, неумолимым, как вращение гребного колеса одного из тех белых пароходов, которые ходили по озеру в давно забытую летнюю пору. Эскадрильи арктических облаков, идущие на бреющем полете с севера, подвергали земли штата ковровым снежным бомбардировкам, и доведенные до цвета слоновой кости поля отбеливались в ледяном известковом растворе с сентября по май. Затерянный посреди этой холодной пустыни городок Кохирайс казался по сравнению с необъятным озером, граничившим, как поговаривали некоторые местные жители, с Китаем, не больше спичечного коробка.
Начиная с середины декабря, когда озеро покрывалось льдом, над ним вырастали снежные горы, изрезанные лабиринтами широких долин, по которым скользили буера. Время от времени какой-нибудь смельчак поднимался в воздух на воздушном шаре, с тем чтобы найти кратчайший путь по этим лабиринтам. Однако не проходило и недели, как ветер до неузнаваемости менял их форму, и тогда командам буеров вновь приходилось плутать, перекрикиваться и выбираться на берег, с тем чтобы получше осмотреться. Впрочем, в январе снег заметал уже все озеро, и тогда единственным средством передвижения становились лошади и сани.
В этом декабре лед был на удивление чистым и гладким, словно зеркало, и буера могли скользить по нему свободно, как рассекающие небесную высь ласточки или зимородки. Они носились по застывшей глади озера подобно стеклорезам. Пенны пересекли озеро со скоростью восемьдесят миль в час, что, конечно же, не могло не впечатлить Уиллу, которая сидела на коленях у Айзека Пенна. Буер был голландским (так сказал Айзек Пени), и этим объяснялась и его скорость, и форма его полозьев. Уилла сочла это объяснение исчерпывающим. Все понятно. Они ехали на голландском буере по голландскому лазурному льду бескрайнего голландского озера, и удивляться тут было нечему.
Телеграфист забирался на борт своего буера совсем с другим чувством. Он имел при себе телеграмму, адресованную Айзеку Пенну, и должен был в темноте перебраться на восточный берег озера, где поблескивал рождественскими огнями дом Пеннов. Сжимая в руках лини, шедшие к парусам, он вглядывался в темную гладь озера, пытаясь отыскать кратчайший путь к цели. Огни долгое время тускло поблескивали где-то на горизонте, однако затем они засветились заметно ярче, и вскоре он уже несся к ним со скоростью, которая, как ему казалось, ничуть не уступала скорости света. Он поспешил спустить паруса и нажать на тормоз, и потому последние полмили его буер полз медленно, словно улитка. Время от времени телеграфист похлопывал себя по груди, желая убедиться в том, что телеграмма по-прежнему находится в кармане его жилетки.
Айзек Пени был известен всем своими приступами уныния и черной меланхолии, сменяющими состояния небесной гармонии с безумными вспышками счастья и радости. Его настроение обычно тут же передавалось всем окружающим. Если Айзек Пенн был не в духе, мир становился серым, как сырые стволы унылых лондонских парков. Если же сердце его исполнялось радости, во всех комнатах начинали звучать тимпаны и тарелки, вы оказывались на средневековой ярмарке или на расцвеченной майским солнцем лужайке где-нибудь на Среднем Западе, видели огромных птиц, парящих в немыслимой выси, и слышали звонкий смех маленькой Уиллы. Этим вечером дом, стоявший на берегу озера Кохирайс, светился, словно свеча в бумажном стаканчике. Был канун рождественского сочельника, и Айзек Пени не забывал об этом ни на минуту. То он танцевал с Уиллой, то боксировал с Гарри, то вместе со слугами и семейством Геймли, жившим неподалеку, водил хороводы в зале, освещенном огнем огромного камина. Столы ломились от жаркого, пирогов, шампанского и рома. В доме было тепло и светло. В этот вечер здесь танцевали даже коты.
Телеграфист постучал в дверь. Слуги, открывшие ему, увидели перед собой человека, удивительно похожего на засыпанный снегом зимний куст. Он вошел в дом и тут же зажмурился, пытаясь защитить глаза от яркого света. В следующую минуту ему вручили чашку с горячим светло-желтым пуншем. Когда с его оттаявших усов в чашку стали падать капельки воды, а громоздкий цирковой орган заиграл «Индюшку в кустах», он тихо, но внятно произнес:
– Телеграмма.
Как его поразила или, вернее будет сказать, как его испугала их реакция! Они радостно закружились в танце и бешено зааплодировали.
– Я не сказал «второе пришествие», – запротестовал работник телеграфа, – я сказал «телеграмма»!
– Дай вам бог здоровья! – дружно закричали все присутствовавшие, оглушив несчастного работника, который, словно бесплотный полуночный дух, в течение целого часа мчался сюда по застывшей водной глади. – Телеграмма! Телеграмма!