В окне башни напротив я заметил двух женщин: одна была выше, старше и одета скромнее. Я мог сказать это не потому, что обладал острым зрением, а потому, что знал обеих: то были моя жена и дочь. В их жилах текла разная кровь, но меня не покидало ощущение, что они сговорились держать меня в неведении касательно сердечных дел Элен.
— Проказница, — сказал я, когда дверь в мой кабинет отворилась.
Тигрис бросила на меня единственный взгляд и снова разлеглась на своем любимом ковре, прикрыла белесые глаза и заурчала. Скрежетание шестеренок доносилось из ее глотки все то время, пока я доставал из ящика хорошую бумагу, искал новый стальной наконечник для пера и открывал чернильницу.
Наконец я начал писать:
«Дорогой Эмиль,
сегодня ко мне приезжал твой сын Жорж: он признался в любви к моей дочери и попросил у меня разрешения за ней ухаживать. Элен еще очень юна, у нее было непростое детство. Ты знаешь, что я всю жизнь тобой восхищался — а значит, восхищаюсь и твоим сыном. Поэтому ты должен понимать, с каким великим сожалением…»
Упреки и обвинения, что свалились на мою голову, были свирепей самой страшной зимней вьюги. Элен хлопала дверьми, кричала и осыпала меня проклятьями, без конца жалуясь на мои отцовские промахи, смертную скуку в замке и несправедливость судьбы. В конце концов мне захотелось сделать то, от чего я пытался ее уберечь: схватиться за кнут. Манон тоже не скрывала разочарования. Она печально вздыхала, бросала на меня мрачные взгляды и делала вид, что верит Элен, когда та пять дней не появлялась в столовой под предлогом головной боли. Я хотел послать за ней слугу, но жена всякий раз меня отговаривала.
В конце недели Манон пришла в мою спальню: на ней была ночная сорочка, шелковый халат, туго завязанный на талии, красные марокканские тапочки с загнутыми носами и чепец. Я понял, что она пришла поговорить.
— Почему? — напрямик спросила она.
— Он хлестнул своего коня. — Манон ничего не сказала, и я добавил: — Ты сама видела. И Элен тоже. Вы стояли у окна, я знаю.
— Конь его сбросил.
— Он испугался Тигрис.
— А кто ее выпустил?
— Она сама вышла. Суть в том, что он ударил коня, потому что побоялся ударить тигра. Если бы он ее ударил, все решилось бы само собой…
— Жан-Мари!..
Я извинился, хотя виноватым себя не чувствовал. Ссоры с Манон всегда выбивали меня из колеи, и потому я всегда первым приносил извинения, хотя она утверждала, что первый шаг делает она. Видимо, так жена пыталась исцелить мою уязвленную гордость. Погладив постель, я стал ждать, когда она сядет рядом. Она села, и я чуть отодвинулся, давая понять, что не стану ее домогаться. Тогда Манон немного смягчилась. Сколь многое в общении людей остается невысказанным и зависит только от жестов, которые мы учимся читать еще в детстве!
— Поговори с Элен.
Видимо, в моих глазах она увидела нежелание это делать и повторила свою просьбу.
— Как думаешь, чем твоя дочь занимается у себя в спальне?
— Хлопает дверьми и дуется.
— Плачет, — сказала Манон, но потом смилостивилась и добавила, что кроме этого она хлопает дверьми, дуется, дергает струны маленькой испанской гитары, которую ей давным-давно подарил Шарлот, и читает грустные стихи. — Вам надо помириться.
— Как я могу…
— Скажи ей то же, что мне. Объяснись.
— Она еще дитя.
Манон взорвалась:
— А сколько, по-твоему, мне было лет, когда я вышла замуж? Когда родила? Когда пришла сюда кормить Лорана?
— Ты говорила, что тебе девятнадцать.
— Я солгала, — честно ответила Манон. — Мне нужна была работа. Я вышла замуж в четырнадцать, родила в пятнадцать. Когда в лабиринте ты обнажил мою грудь, мне было шестнадцать, и двадцать, когда ты наконец лег со мной в постель. В возрасте Элен я уже лишилась девственности и родила ребенка. — Она огляделась по сторонам. — Твой мир не дает детям взрослеть.
«Нет, — подумал я. — Это в твоем мире они взрослеют слишком рано».
Но когда же мир перестал быть нашим? Впрочем, что я говорю, мы всегда жили в разных мирах. И Манон чувствовала эту разницу. Она поджимала губы, когда я что-либо говорил о крестьянах, долго молчала после визита бесцеремонного соседа и считала Жерома надменным слепцом, столь чуждым любому из наших миров, что временами он казался ей представителем другого вида. Толстый, с набрякшими мешками под глазами, он чавкал за едой и чесал в паху, не обращая внимания на окружающих. К Манон он никогда не относился серьезно, хотя был с ней вполне вежлив, случайных грубостей себе не позволял, а сознательно грубить остерегался. Она была для него как ребенок, с которым нужно говорить отчетливо, несколько раз повторяя сказанное.
— Ступай к дочери, — не унималась Манон. — Тигрис оставь здесь.
Я постучал в дверь Элен, и та недовольно спросила, кто вздумал тревожить ее в столь поздний час. Я ответил, и от удивления она даже отодвинула засов. В ее комнате преобладали красные и фиолетовые цвета — подозреваю, здесь не обошлось без Манон. Когда я последний раз приходил в спальню дочери, все вокруг было нежно-розовое, а спала она еще в детской кровати.
Элен молчала, и тогда заговорил я — все-таки беседовать с дочерью на серьезные темы входило в мои обязанности. Я спросил, видела ли она, как Жорж несколько раз хлестнул коня по морде. Мужчина, который подобным образом относится к своей лошади, в будущем начнет относиться так и к жене. Мне небезразлична ее судьба, верит она мне или нет. Я люблю ее всем сердцем, саму по себе и как напоминание о покойной Виржини, в которой души не чаял. Слова эти дались мне нелегко и удивили меня самого не меньше, чем Элен.
Дочь напомнила мне, что конь сбросил Жоржа наземь, ему грозила смерть, и он не понимал, что творит. Жорж никогда не причинит зла женщине, он для этого слишком мил, умен и красив. Несомненно, он добьется больших успехов в жизни. Я не стал подчеркивать, что красив он лишь по провинциальным меркам, и никакие успехи не сделают его ровней сыновьям наших знатных соседей, которые не менее красивы и куда более благодушны.
— Значит, ты запрещаешь нам жениться только потому, что считаешь его жестоким?
— Да.
— В самом деле?
— Конечно, — ответил я. — Ты ведь знаешь, я демократ. Я переписываюсь с Вольтером и делаю все возможное для своих крестьян. Умнейшим представителям среднего класса должен быть открыт путь наверх, таково мое стойкое убеждение.
При этих словах взгляд моей дочери смягчился, и она крепко меня обняла.
К утру она исчезла. Из конюшен пропала лошадь, из ее комнаты — несколько простых платьев. Все остальное осталось на месте, включая драгоценности. На прикроватном столике лежало письмо: