Санчес потянулся к бутылке, но до рта ее так и не донес. На фургон поглядел так, словно тоже видел сквозь щель все его внутренности. Хотя этого просто не могло быть.
— И что ты предлагаешь? — заинтересовался он.
В груди что-то предательски дрогнуло. Сердце заколотилось в надежде. Горло перехватило от волнения.
— Помогите мне, — попросил Пантор осипшим вдруг голосом.
— Как? — не понял Санчес.
— Отоприте дверь. Только отоприте и все.
Журналист поглядел на фургон с сомнением, фыркнул раз-другой. Но не сдержался и расхохотался, убивая едва затеплившуюся надежду в зародыше.
— Даже если бы я захотел, увы. Я не пристав и не маг. Мне не открыть эту дверь. Не снять с нее печати. Но даже если бы мог… Нет.
Пантор откинулся спиной на стену и безвольно сполз по ней на пол фургона.
— За свои поступки надо отвечать.
— Вы пришли читать мне мораль?
— Нет. Просто поговорить.
— Зачем? — Пантору говорить не хотелось.
Ничего больше не хотелось. Что ж они ходят к нему все по очереди со своими разговорами?
— Скажем так. Мне это интересно. Зачем, если ты жертва несовершенства системы, идти против нее и совершать преступления? Чтобы соответствовать ярлыку? Мне кажется, что человек должен быть честен только перед собой. Нет, не перед законом, властью, высшими существами. Нет. Только перед собой и своей совестью. И переставать быть честным только потому, что на тебя повесили ярлычок…
Журналист замолк. Из-за двери забулькало, крякнуло, поперхнулось. Санчес закашлялся.
— Ладно, демоны с ней, с Утанавой. Но зачем ты полез к этой бабе? Ты же уже практически ушел. Если б не она, тебя бы никогда не поймали.
— Я не хочу об этом говорить, — отрезал Пантор.
— Она тебе нравится, — протянул журналист. — Что же у вас там произошло?
Голос его захмелел и поплыл.
— Не ваше дело.
— Она всем нравится, — не услышал его Санчес. — Чем же она вам всем нравится? А мне вот она не нравится. Терпеть ее не могу. Знаешь, мне, кажется, снилось, что я должен познакомить ее с приставом. Но все равно… Нет, не нравится.
Речь Санчеса на глазах теряла внятность. Он сделал последний глоток, опустошая бутылку. Перевернул пустую емкость горлышком ко рту, потряс, словно надеясь выжать еще хоть один глоток. Однако надежде не суждено было оправдаться. Санчес опустил бутылку, поставил ее на землю, но та почему-то не удержалась, завалилась на бок и покатилась в сторону с противным звяком.
— А ты дурак. Мог бы быть свободным, — подытожил он.
— Идите к демонам, — огрызнулся ученик Мессера.
— Ну и пожалуйста, — отозвался журналист.
Он с трудом поднялся, хрустнув застывшими суставами, и, шатаясь, побрел прочь.
Наутро Санчес снова был похмелен и мрачен. На женщин он смотрел без должного, по мнению пристава, пиетета. Даже с открытой неприязнью. Впрочем, это на Иву. Для Ланы предназначался другой взгляд журналиста, более мягкий — мрачность в нем была скорее похмельно-усталая. Ниро такие состояние и поведение сердили.
— Вы невыносимы, господин борзописец. Какого рожна вы опять набрались?
Он ждал полемики и взаимных подначек, к которым в последнее время уже привык. Но журналист лишь буркнул:
— Не ваше дело.
Полдня ехали молча. Лишь раз, когда Ниро снова попытался завести с Санчесом разговор, тот огрызнулся несколькими фразами, из которых было ясно лишь, что его дело теперь довести пристава с его зоосадом до столицы и распрощаться с этой историей навсегда. Он так и сказал «зоосадом», но пристав отчего-то обратил внимание не на это оскорбительное определение, а на бескомпромиссное «навсегда». И вместо обиды Ниро охватила печаль. «Когда между ними пробежала кошка? С чего вдруг приятельские подначки рухнули, сменившись стеной отчужденности?». Пристав мысленно возвращался к этому не один раз, но не находил ответа. Лишь догадки.
К вечеру похмельная мрачность отпустила журналиста, и ночевать они, как и прежде, остановились в одном номере. Санчес снова стал общаться с приставом. Он был вежлив и довольно разговорчив, но в речи не было больше дружеской теплоты. Чувствовалась какая-то отстраненность. Ниро это беспокоило, но не слишком. Если в своем номере его охлаждали отстраненной вежливостью, то в соседнем пристава буквально кидало в жар.
Ива. Одно ее имя делало с ним что-то невероятное. Бросало то в жар, то в холод. Ее лицо, ее взгляд, ее улыбка, запах ее духов и золото волос. Ниро сходил с ума, забывал рядом с ней обо всем на свете. Она была ласкова и дарила надежду. Не напрямую, а полунамеками. И в голове у пристава бушевала весна, словно он был мальчишкой лет шестнадцати. Если бы не это восторженное юношеское состояние, возможно, он заметил бы, что за подачками в виде смутной надежды четко просматривается жесткий расчет. Однако Ниро не видел, что его держат на коротком поводке, не притягивая особенно жестоко, но и не отпуская дальше, чем нужно. Зато это видел Санчес. Но с журналистом после того первого вечера в придорожном отеле пристав этой темы более не поднимал.
И дорога тянулась, вызывая спорные чувства. Было в ней что-то, из-за чего хотелось побыстрее приехать. И вместе с тем было что-то, что радовало и заставляло думать о том, что лучше б ей не кончаться. Ива и надежда, что между ними вдруг, возможно, каким-то невероятным образом что-то сложится.
Журналист больше не приходил. Пристав являлся каждое утро и пихал в окошечко на двери сухой паек и флягу воды. Правда, этот паек и правда был пайком. Ни в какое сравнение с тем, что притащил нетрезвый журналист, он не шел. Пантор даже укорил себя за то, что обошелся с Санчесом не слишком любезно. Тот ведь пришел к нему по-человечески. А то, что он преступник… Со стороны ведь он и вправду выглядит преступником. Да и не со стороны. Все же в Утанаве он был не прав и нарушил закон. Хотя укорять себя он не спешил и раскланиваться перед властями за содеянное не собирался.
С удивлением Пантор отметил, что изменился. Испуганного и убегающего ученика мага больше не было. Если неделю назад по этой дороге убегал растерянный мальчишка, то сейчас трясся в фургоне скептик. Ощущение предопределенной собственной неправоты, ощущение величия и вечной правоты Консорциума куда-то исчезло. Сейчас он смотрел на вещи трезво. Не считал себя во всем правым, хоть и была у него своя правда, но и не собирался склонять голову перед властью.
Он чуял, как внутри зарождается бунт. Он думал, как попадет на суд и не признает его решения. Все признавали. Всегда. Считалось, что можно выпросить таким образом милость у власти. Но власть никогда никого не миловала. Потому признание или непризнание собственной вины ничего не меняло. И ученик Мессера решил сказать правду. Он даже в подробностях представил себе, как поднимется для своего повинного слова и скажет. Все как есть. С самого начала. Не жалея ни себя, ни власть. Озвучит и свою неправоту и неправоту тех, кто его приговаривает. А еще он с грустью думал об Иве. Именно с грустью. Не понимал, как же так вышло, потому и не осуждал ее. И надеялся, что, может быть, Ива или ее подруга еще постучат к нему в окошко…