Служительница за стойкой наблюдает, но без недовольства, а потом улыбается.
Приезжает лифт.
— Вот так, — шепчет Малин старику на ухо, — так будет лучше.
У него в горле что-то булькает, словно он пытается ответить.
Она кладет руку на его плечо, а потом бежит к лифту.
Но дверь захлопывается. Вот черт! — теперь придется ждать, когда он приедет снова.
У сестры Херманссон короткие волосы с химической завивкой, и кудри лежат вокруг угловатых скул, словно стальные завитки. Сквозь бутылочного цвета очки в черной оправе виден жесткий взгляд.
Сколько ей, пятьдесят пять или шестьдесят?
Комната для медсестер — маленькое помещение между двумя коридорами и залом. Одетая в белый халат, сестра Херманссон стоит на середине, расставив ноги и скрестив руки на груди, словно говоря: «Это моя территория!»
— Так вы женщина, — говорит Херманссон. — Я ждала мужчину.
— Теперь и женщины работают в полиции.
— Я думала, большинство носит форму. Разве не нужно иметь более высокий чин, чтобы работать в штатском?
— Как там Готфрид Карлссон?
— Собственно говоря, я была категорически против. Он слишком стар. Сейчас, при такой экстремальной погоде, хватит любой малости, чтобы лишить их покоя. А беспокоиться пожилым людям очень вредно.
— Мы благодарны вам за ту помощь, которую вы готовы оказать. Ему, по-видимому, есть что рассказать нам?
— Я так не думаю. Но сотрудница, которая читала ему сегодняшние новости, настаивала.
Херманссон протискивается за спину Малин и идет по коридору. Гостья следует за ней, пока Херманссон не останавливается возле какой-то двери — так резко, что скрипят пробковые подошвы ее сандалий.
— Это здесь.
Херманссон стучит.
— Войдите, — раздается в ответ слабый, но ясный голос.
— Только так и можно ступить на территорию Карлссона. — Медсестра указывает на дверь.
— Вы не войдете со мной?
— Нет, мы с Карлссоном не особенно ладим. И это его проблема. Не моя.
Как это приятно — просто лежать и ждать. Не тосковать, а просто пережидать время, быть таким тяжелым, как я, и в то же время уметь парить.
Итак, я поднимаюсь и через подвальное окно вылетаю из этого тесного ящика в морге в комнату (предпочитаю этот путь, хотя и стена для меня не преграда).
А другие?
Я могу видеть другого, только когда мы оба хотим этого, поэтому я почти всегда один. Но я чувствую остальных, они словно молекулы в гигантском расплывающемся теле.
Я хочу видеть маму. Но знает ли она, что я уже здесь? Я хочу видеть папу. Хочу поговорить с ними, объяснить, что я понимаю: все не так просто. Рассказать им о моих штанах, о моей квартире, о том, как там чисто, о лжи, о том, что я все-таки что-то представлял собой при жизни.
Моя сестра?
У нее своя жизнь. Я понимал и понимаю это.
Итак, я лечу над полем, над Роксеном, оставляю в стороне бассейн и кемпинг в Сандвике, далее над замком Шернорп, чьи руины вспыхивают белыми искрами в лучах солнца.
Я парю, как песня, та, которую немка Николь пела на музыкальном фестивале: «Ein bisschen Frieden, ein bisschen Sonne, das wunsch’ ich mir». [24]
Вот я над лесом, густым и темным, полным самых кошмарных тайн.
Все еще там?
Я предупреждал вас. По ногам женщины ползали змеи, их ядовитые зубы до крови вгрызались в ее тело.
Теплица, цветочная ферма, гигантская клубничная страна, где я прятался, словно маленький щенок.
Вот я планирую вниз, мимо домов тех злобных мальчишек. Не хочу здесь задерживаться, лучше полечу дальше, к Готфриду Карлссону, в угловую комнату на третьем этаже самого старого здания комплекса «Вреталиден».
Он, Готфрид, сидит там в своем инвалидном кресле, старый и довольный жизнью, как уже прожитой, так и той, несколько лет которой ему еще предстоит.
Малин Форс сидит напротив на простом деревянном стуле, по другую сторону стола. Ей немного неловко, она не знает, достанет ли у дедушки остроты зрения, чтобы встретиться с ней взглядом.
Не верь тому, что скажет Готфрид. Хотя по большей части в вашем измерении это вполне сойдет за правду.
Человек сидит напротив Малин.
Старость изменила его лицо, нос сделался широким, мясистым и красным, землистые щеки ввалились. Он одет в бежевого цвета больничные штаны из плотной хлопчатобумажной ткани, не скрывающие худобы его ног. Белая рубашка тщательно выглажена.
Глаза.
Как он видит? Ведь он слеп.
Вероятно, благодаря старческому инстинкту. Только жизнь может научить нас чему-нибудь. Когда Малин смотрит на него, она снова вспоминает лето, проведенное в больнице. Почему-то одни пожилые люди могут примириться с фактом, что большая часть их жизни уже позади, и воспринимают старость как отдых, а другие яростно возмущаются тем, что скоро все закончится.
— Не беспокойтесь, фрекен Форс, — ведь вы фрекен, не так ли? Теперь я различаю только свет и темноту, так что вам нет необходимости смотреть мне в глаза.
«Этот из спокойных», — думает Малин и наклоняется вперед, стараясь говорить четко и громко:
— То есть вы знаете, зачем я здесь?
— Со слухом у меня все в порядке, фрекен Форс.
— Простите.
— Мне читали о том кошмаре, который случился с сынком Калле-с-Поворота.
— Калле-с-Поворота?
— Да, так звали отца Бенгта Андерссона. Дурная кровь в этой семье, дурная кровь. Мальчик ни в чем не виноват, но что можно поделать с этой кровью, с этой дьявольской неугомонностью?
— Вас не затруднит поподробнее рассказать о Калле-с-Поворота?
— О Калле? Не затруднит, фрекен Форс. Рассказывать — единственное, что мне теперь осталось.
— Прошу вас.
— Калле-с-Поворота считался легендой этого места. Говорят, предки его были из тех бродяг, что селились на пустыре по другую сторону Муталы, за поселком, вблизи поместья. Но я не знаю. Ходят слухи, что родители его приходились друг другу братом и сестрой, но жили в поместье как муж и жена. И что они платили бродягам, чтобы те воспитывали его. Поэтому Калле-с-Поворота стал тем, чем он стал.
— Когда это было?
— Я думаю, Калле появился здесь в двадцатые годы или в начале тридцатых. Тогда все было по-другому. Имелась фабрика, и фермы, и поместье. Но ничего больше. С самого начала Калле держался особняком. Он был, как бы это объяснить… словно насквозь черным. Не только с лица, но и внутри. Он был точно приговорен к сомнению, к вечной неопределенности, от которой впадал в тоску и лишался рассудка, порой даже не понимал, где находится. Говорили, что это он поджег амбары в поместье, но никто не знает. Когда ему было тринадцать, он не умел ни читать, ни писать: учитель выгнал его из школы в Юнгсбру. И тут впервые попал в руки ленсмана, [25] потому что украл яйца из курятника крестьянина Тюремана.