Поскольку пожилая дама пристально следила за ним, начиная проявлять озабоченность и ронять намеки насчет высоких цен на пользование Интернетом за границей, Лэнгдон понял, что много времени ему не отпустят, и целиком сосредоточился на открывшейся веб-странице.
Шрифт был мелким, но на светящемся экране его вполне можно было разобрать даже в полумраке часовни. Лэнгдон с удовольствием отметил, что ему сразу попалось популярное современное переложение великой поэмы – перевод покойного американского профессора Аллена Мандельбаума. За свою блестящую работу Мандельбаум получил от президента Италии высшую награду страны – орден Звезды итальянской солидарности. С чисто поэтической точки зрения мандельбаумовский перевод, возможно, и уступал переводу Лонгфелло, зато был гораздо более понятным.
Сегодня ясность для меня важнее красоты, подумал Лэнгдон, рассчитывая быстро отыскать в тексте упоминание о конкретном месте во Флоренции и таким образом выяснить, где Иньяцио спрятал посмертную маску Данте.
На крохотном экране айфона умещалось только шесть строк текста зараз, и, едва принявшись за чтение, Лэнгдон вспомнил, о чем идет речь в этом отрывке. В начале Двадцать пятой песни Данте говорит о самой «Божественной комедии» – о том, как физически тяжело ему было ее писать, и о своей сокровенной надежде на то, что эта поэма поможет ему когда-нибудь вновь вернуться в дорогую его сердцу Флоренцию, откуда он был изгнан с такой волчьей жестокостью.
ПЕСНЬ XXV
Коль в некий день поэмою священной,
Отмеченной и небом, и землей,
Так что я долго чах, в трудах согбенный,
Смирится гнев, пресекший доступ мой
К родной овчарне, где я спал ребенком,
Немил волкам, смутившим в ней покой…
Хотя в этих строках поэт и говорил о прекрасной Флоренции как о родине, по которой он тоскует, работая над «Божественной комедией», Лэнгдон не видел в них упоминания о каком бы то ни было конкретном месте в этом городе.
– А вы знаете, сколько стоит трафик? – вмешалась в его размышления пожилая дама, глядя на свой айфон с неподдельным волнением. – Я вспомнила: сын предупреждал меня, чтобы за границей я поменьше бродила по Интернету.
Лэнгдон уверил ее, что скоро закончит, и предложил возместить затраты, но ему все равно было ясно, что она не позволит ему прочесть всю Двадцать пятую песнь целиком.
Он быстро вывел на экран следующие шесть строк и продолжал читать.
В ином руне, в ином величьи звонком
Вернусь, поэт, и осенюсь венцом
Там, где крещенье принимал ребенком;
Затем что в веру, души пред
Творцом Являющую, там я облачился
И за нее благословлен Петром.
Лэнгдон смутно помнил и этот пассаж – тонкий намек на политическую сделку, предложенную Данте его врагами. Согласно историческим сведениям, «волки», изгнавшие Данте из Флоренции, сообщили ему, что он может вернуться в город только в том случае, если согласится на публичное унижение – встать в одиночку перед всей паствой у купели, где он крестился, одетым лишь в рубище в знак признания своей вины.
В пассаже, который сейчас прочел Лэнгдон, Данте отклонял эту сделку, заявляя, что если он когда-нибудь и вернется к своей крестильной купели, то не в рубище виновного, а в лавровом венце, как и подобает поэту.
Лэнгдон уже хотел было перейти к следующим строкам, но дама внезапно протянула руку за своим айфоном, по-видимому, пожалев о проявленном минуту назад добросердечии.
Лэнгдон даже не услышал ее протестов – за мгновение до того, как его палец коснулся экрана, глаза вернулись к уже прочтенным строкам и пробежали по ним еще раз.
Вернусь, поэт, и осенюсь венцом
Там, где крещенье принимал ребенком.
Лэнгдон замер, не сводя взгляда с этих слов. Стремясь поскорее найти упоминание о конкретном месте во Флоренции, он чуть не пропустил совершенно ясное указание в самом начале песни.
Там, где крещенье принимал…
Этот город мог похвастаться одной из самых знаменитых крестильных купелей в мире – вот уже семьсот с лишним лет в ней омывали и крестили юных флорентийцев. В их числе был и Данте.
В памяти Лэнгдона немедленно возник образ дома, в котором находилась купель. Это было внушительное восьмиугольное здание, во многих отношениях обладавшее даже более высоким священным статусом, нежели сам Дуомо. Теперь Лэнгдон был почти убежден в том, что раскрыл секрет.
Значит, на это место и намекал Иньяцио?
В сознании Лэнгдона словно блеснул золотой луч, высветив прекрасную картину – внушительные бронзовые двери, сверкающие на утреннем солнце.
Я понял, что Иньяцио хотел мне сказать!
Его последние сомнения испарились буквально через секунду, когда он вспомнил, что Иньяцио Бузони был одним из немногих флорентийцев, имеющих право отпирать эти двери.
Роберт, ворота открыты для тебя, но ты поторопись.
Лэнгдон отдал айфон обратно пожилой даме и поблагодарил ее от всего сердца.
Быстро подойдя к Сиене, он взволнованно зашептал ей:
– Я знаю, о каких воротах говорил Иньяцио! Он имел в виду «Райские врата»!
Сиена поглядела на него с изумлением.
– «Райские врата»? А разве они не на небесах?
– Вообще-то, – с кривой ухмылкой сказал Лэнгдон, направляясь к выходу, – если знаешь, куда смотреть, Флоренция ничем не хуже небес.
Вернусь, поэт, и осенюсь венцом… Там, где крещенье принимал ребенком…
Слова Данте все время звучали в голове у Лэнгдона, пока он вел Сиену по узкому проулку, который назывался улицей Студио. Цель их находилась где-то впереди, и с каждым шагом он ощущал все большую уверенность, что они движутся правильным курсом и оторвались от преследователей.
Ворота открыты для тебя, но ты поторопись.
Еще перед концом проулка, похожего на ущелье, Лэнгдон услышал глухой гомон толпы. Вдруг ущелье распахнулось, и открылась просторная площадь.
Соборная площадь.
Огромная, окруженная сложной цепью строений, она была старинным религиозным центром Флоренции. Теперь это был скорее туристский центр: перед знаменитым собором толпились приезжие, стояли туристические автобусы.
Лэнгдон и Сиена вышли на южную сторону площади к боковой стороне собора, облицованного зеленым, розовым и белым мрамором. Размеры здания поражали так же, как мастерство его создателей, его протяженность казалась невероятной: в длину собор, наверное, был бы равен мемориалу Вашингтона, если его положить на землю.
Хотя строители отказались от традиционной резьбы по одноцветному камню и пышно расцветили стены, здание было чисто готическое – основательное, устойчивое, прочное. При первом посещении Флоренции архитектура показалась Лэнгдону почти безвкусной в своей увесистости, но в последующие приезды он часами разглядывал собор, зачарованный его необычной эстетикой, и в конце концов вполне оценил его эффектную красоту.