Потом была сцена заговора и мелодия труб, от которой у меня обычно мурашки пробегали по коже, а сегодня соседство Стадлера, равнодушного, как статуя Командора, не позволяло мне чувствовать, я всего лишь слушал, причем не столько музыку и пение, сколько собственные мысли, которые перемещались в фазовом пространстве воображения будто сами по себе, и время от времени давали о себе знать точечными уколами, которые я фиксировал и записывал в памяти. Да, так, и это тоже, все, по идее, складывалось, но убийцу я все еще назвать не мог, и значит, надо думать дальше, думать и слушать, слушать и думать…
Я слушал и пытался думать, а Стадлер не знаю уж, слушал ли, но думать он мне мешал основательно — одним своим присутствием и косыми взглядами исподтишка.
Антракта между четвертой и последней картинами не было; после того, как Оскар принес Анкастрему приглашение на бал, опустился промежуточный занавес, и Густав-Стефаниос с печальным выражением лица спел, стоя столбом на авансцене, свою арию — нормально спел, в итальянской манере, даже слезу голосом пытался пустить, подражая незабвенному Джильи, но все равно похож был больше на механическую куклу, и зал реагировал соответственно: похлопали, но без энтузиазма. Кстати, и соль в конце арии на этот раз не прозвучало. Я вытянул шею, пытаясь разглядеть, как реагировал на пение Стефаниоса маэстро Лорд, но упустил момент — дирижер уже смотрел в сторону струнных, подавая вступление к последней картине.
Все ждали, и ясно было — чего. Поднялся второй занавес, и зрителям предстал во всей красе королевский зал приемов в Стокгольме тысяча семьсот восемьдесят девятого года. Уверен: даже в Лувре не найти было такой роскоши, и король Людовик-Солнце, давно, впрочем, к тому времени сошедший в могилу, наверняка позавидовал бы своему шведскому коллеге, глядя на лепнину и золотые статуи в основании широкой лестницы. На обычной премьере зал при виде таких декораций непременно взорвался бы аплодисментами, а сегодня никто и внимания не обратил: по лестнице должен был спуститься в зал Густав III, его ждали, его смерть готовились лицезреть со всем вниманием, и даже хитовый номер — песенка Оскара — был выслушан вежливо, будто это была проходная ария в полузабытой опере.
А потом все насторожились. Все — это значит, что даже на галерке, где вечно кто-нибудь шуршит, переворачивая листы партитуры, или обсуждает с соседом, сфальшивил ли тромбон или это обыкновенная «кикса», так вот, даже на галерке стало так тихо, что, когда оркестр сделал паузу перед началом дуэттино Густава и Амелии, я услышал, как на улице, видимо, у входа в театр, взвизгнул тормозами автомобиль.
— L'ultima volta addio, — пропел Стефаниос.
— Addio…
— Addio…
— E tu ricevi il mio! — воскликнул, появившись из-за колоннады злой и неумолимый Анкастрем, взмахнул бутафорским ножом, и пораженный в спину король картинно, как уже падал десятки раз в подобных обстоятельствах, опустился на пол, приняв такую позу, чтобы сцену смерти было удобно петь, глядя на дирижера, а не в сторону своей безутешной партнерши. Не знаю, действительно ли в зале ожидали, что сегодня убийство будет повторено на бис, но, когда Стефаниос приподнялся на локте и запел «Tu… tu m'odi ancor», публика разочарованно вздохнула, так громко, что маэстро Лорд нервно оглянулся. Стоявший рядом со мной Стадлер тронул меня за локоть и тихо спросил:
— То самое место, да?
Я кивнул, не оборачиваясь. Опера быстро шла к финалу, мистический смысл происходившего на сцене исчез в тот момент, когда стало ясно, что сегодня Густав выйдет на аплодисменты, и занавес опустился под мощные звуки оркестра, отгородив, наконец, зал от сцены, зрителей от артистов и прошлое от будущего.
Перечитывая сейчас собственные записи полугодовой давности, сделанные, конечно, в спешке, поскольку время поджимало, к компьютеру я попадал редко и старался писать мало, но точно, так вот, перечитывая эти записи, я хорошо вижу, насколько они были сумбурны и уводили от истины вместо того, чтобы приближать к ней. Типичный метод проб и ошибок — нормальный, точнее, привычный в науке метод исследований. К сожалению. По сравнению со мной даже инспектор Стадлер являл пример целенаправленного прямолинейного движения без каких бы то ни было отклонений — лучше уж так, чем, как я, метаться из стороны в сторону, собирая факты, но еще не умея их разложить, чтобы нарисовалась правильная картина.
Элементарные вещи проходили мимо моего внимания, и если бы я подумал о них в нужное время, а не через несколько дней, то… Что? Я раньше мог бы назвать имя убийцы господ Гастальдона и Хоглунда? Нет, скорее всего. Чтобы сделать это, нужно было находиться в ином душевном состоянии, я просто не смог бы принять правду, даже если бы догадался. Но понять, в каком именно направлении движутся события, я должен был — и должен был избежать лишних движений.
К примеру, почему мне и в голову не пришло, когда я звонил шведскому инспектору из театра во время премьеры «Густава», что в Стокгольме в это время должно быть больше на шесть часов, и если у нас было десять с минутами, то там — четыре часа утра, и что же, инспектор Фридхолм в это совсем неурочное время был на работе, разговаривал бодрым тоном и задавал вопросы, свидетельствовавшие вовсе не о том, что звонок из-за океана поднял его с постели?
И если бы я об этом вовремя подумал, то разве не стало бы мне сразу ясно, что происходит, и разве я не получил бы надежное доказательство своей гипотезы — хоть сразу докладывай о ней на семинаре, поскольку разговор, как и время звонка, был зафиксирован в памяти моего мобильного телефона?
Да, я не мог тогда назвать имя преступника, потому что главный документ еще не попал в мои руки, и все мои доказательства были косвенными, никакой суд не принял бы такое дело к производству. Но я мог…
Впрочем, какой смысл рассуждать сейчас, что я тогда мог сделать и понять, а чего сделать и понять не мог? Хорошо бы, конечно, вернуться на полгода назад и сыграть все заново, и это ведь наверняка со мной произошло на какой-то из ветвей нашего бесконечного мироздания, но здесь все осталось и останется так, как было и как есть сейчас, просто потому, что причины, которые привели в свое время к убийству, остались там, куда я попасть не мог при всем своем желании.
Да и хотел ли?
— Вообще-то, — сказал я Стадлеру, — мне бы хотелось проводить мисс Беляев до гостиницы. Согласитесь, вечер получился очень напряженным…
— Мы проводим мисс Беляев вместе, а потом вы поедете со мной, — сказал старший инспектор. — Честно говоря, я вообще не понимаю, почему иду у вас на поводу. Любой другой на моем месте…
— Я уже подозреваемый, — спросил я, — или все-таки свидетель?
— Свидетель, — буркнул Стадлер и, не удержавшись, многозначительно добавил: — Пока.
— Любой другой на вашем месте, — сказал я, — давно связался бы со шведскими коллегами и объединил два дела в одно, каковым оно в действительности и является.