Умножающий печаль | Страница: 50

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Выясняется, что тебя попросту кинули аферюги на этой удивительной ярмарке жизни — вместо огромного, неиссякающе бездонного богатства твоего времени тебе всучили сумку, в которой жалобно бренчат всего десять тысяч дней. Это ж надо — десять тысяч! С ума можно сойти!

Это если тебе удастся выжить столь долгий век — семьдесят! Сейчас статистический покойник откидывает лыжи в пятьдесят семь.

Не надо думать об этом.

А как об этом не думать? У темных трусливых людей мысль о смерти вызывает тошнотный несформулированный ужас, взрыв адреналина в крови, немой вопль — не хо-о-чу! Я должен думать об этом, представляя проблему в ясных и простых математических символах.

Марина верит в переселение душ, в перевоплощение. Кто знает, может быть, она и права? Я бы очень хотел в это поверить — это ведь невероятное облегчение.

Не получается. Наяву не получается никогда.

Наверное, я действительно сильно устал. Раньше я ненавидел сон. Он сокращал мою жизнь на треть, он нагло грабил мою копилку времени, сон воровал у меня часы любви, чтения, развлечения, ощущения себя живым.

А теперь я возлюбил сон — огромный странный мир смещенных чувств. Я люблю засыпать, я бегу по тонкому прозрачному мостику, разделяющему явь и небывальщину, я погружаюсь в дремоту, как в теплое море.

…Евреи верят, что, когда мы засыпаем, Господь забирает к себе наши души и возвращает их при пробуждении.

Что он делает с ними там, в неведомом небытии? Слушает их? Рассматривает?

Спрашивает отчета о прожитом дне? Берет в заклад? Печальная, неутешительная работа у нашего Великого Господина…

Спасибо Ему за каждодневную милость: возвращение нам душ — заскорузлых, неугомонных, настрадавшихся и натерпевшихся, добрых и алчных, завистливых и милосердных. Наверное, они Тебе не очень нравятся, наши души. Но других у нас нет. Обычные, человеческие.

Ах, если бы Ты, беседуя по ночам с нашими душами, объяснил им — пока мы, неодушевленные, спим — и поучил их, и пригрозил, и втемяшил, и приласкал, и направил, — мы бы просыпались новыми, одухотворенными, прекрасными. Мы стали бы праведными, как обитатели рая.

Но мы обитаем на земле, и только в волшебных сновидениях я снова живу в ощущении своего избранничества.

И в дремлющем сознании брезжит ласкающая надежда: если это случилось со мной тысячелетия назад, когда я был могущественным и мудрым Мидасом, может быть, я потом явлюсь опять?

Спать, спать, скорее спать! Сейчас опустится пелена сна и ночная сумерь превратится в ослепительное сияние полдня, ленивую жару, цинковый цокот цикад, тяжелую густую зелень над головой, тонкий плеск воды в источнике, сладко-пряный вкус черного фригийского вина и веселые нежные звуки свирели, на которой играет пьяный Пан — дорогой мой гость и друг Селен Марсий.

Пан, здоровенный, корявый, коренастый, прекрасный, губастый, пучеглазый урод, отложил в сторону мех с вином и сказал:

— Вели, Мидас, привести моего осла. И мне пора собираться в путь.

— Куда ты, Пан? Оставайся! Будь мне братом — разделим царство пополам!

Вскочили, тревожно зашевелили ушами мои любимые псы, зачарованно слушавшие музыку Пана.

Засмеялся Пан, замотал кудлатой головой, взмахнул своим пышным лошадиным хвостом.

— Я не хочу быть царем, Мидас. Я служу Дионису, дарю людям радость. У нас с тобой разные пути! — со смехом сказал Пан, скаля свои желтые лошадиные зубы.

— Столько я не спросил у тебя, Пан! — крикнул я в досаде. — Я столького не узнал!

— Человек — раб или царь — не может знать всего. Все знают только боги, — грустно ответил Пан. — Мне хорошо было у тебя — ты был мудр и щедр. Прощаясь, я хочу сделать тебе подарок…

— Какой подарок может утешить меня, если ты, Пан, уходишь? — спросил я в искреннем огорчении.

— Все обязательно расстаются когда-то. Только бессмертные боги избавлены от этой сладкой горести, — сказал Пан и снова засмеялся. — Скажу тебе по секрету — от этого они надоели друг другу. Я обещал тебе подарок…

— Спасибо, Пан. Ты и так одарил меня своей дружбой…

Пан отмахнулся от меня:

— Не было случая, чтобы мой господин, великий и веселый Дионис, не выполнил моей просьбы. Скажи мне о своей мечте, и Дионис исполнит ее…

— Я — царь, я привык повелевать, а не просить!

— Боги повелевают царями строже, чем ты своими слугами. Потому что они зрячи, а люди слепы.

— Хорошо, Пан. Цари могут просить богов только об одном — о власти!

— Какая тебе нужна власть, Мидас? — с интересом спросил Пан.

— Богатство! Безмерное, невиданное на земле богатство! — сказал я твердо.

Пан снова уселся на камень, подтянул к себе мех с вином, сделал несколько огромных глотков, поинтересовался:

— Зачем тебе, Мидас, богатство? Ты ведь просил о власти…

— Я много дней слушал твои рассказы и песни, всезнающий Пан. О людях Ойкумены, откуда мы пришли, как жили, с кем воевали, кто пал и кто возвысился. Ты рассказывал мне о гневе, любви, сострадании и зависти, о жестокости и милосердии…

— Я не говорил тебе, Мидас, о богатстве, — усмехнулся Пан.

— Потому что ты, Пан, как все, живущие вместе с богами, скрытен и лукав. Я понял, что власти в бедности не существует. Она как былинка в поле — до первого ветра…

— Запомни, Мидас, богатство ожесточает сердце…

— Но просвещает умы…

— Богатство приводит к одиночеству, — печально сказал Пан.

— Это одиночество высоты — ты летишь над миром…

— Падение с этой высоты — смерть, — уговаривал меня Пан.

— Я упаду в протянутые руки моего народа. Он беден, мал, худ и неграмотен. Мое богатство даст ему все — мои люди, как семена, засеют землю. Мы дадим диким свет и силу…

— Я обещал, ты попросил, — сказал Пан, встал и начал карабкаться на своего осла. Он уже был такой пьяный, что уселся на спине осла задом наперед.

Угнездился, вздохнул и задремал.

Собаки окружили его кольцом, весело крутили хвостами, с любопытством смотрели на него умными смеющимися глазами. А Пан сидел неподвижно, шевелил толстыми губами, будто во сне все еще с кем-то разговаривал. Потом встряхнулся, упер в меня пучеглазый взор и повелительно бросил мне:

— Подай мне, царь, мой мех с вином…

Я наклонился, схватил мех — а он не отрывается от земли. Не сразу понял, что не теплую шершавую козлиную шкуру сжимаю, а держу прохладный гладкий тяжелый металл. В испуге дернул мех изо всех сил, поднял, кряхтя и задыхаясь, эту ужасную глыбу, которая мерцала и переливалась желто-красным туманом, и промелькнула испуганно-счастливая мысль — золото!

Завыли псы, я повернулся к Пану — следов не осталось. И далеко-далеко, где-то за оливковой рощей, у реки разносился его голос и пьяный смех: