Зима в раю | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Среди людей, которые требовали помилования для убийц, оказались профессор Владимир Соловьев, сын знаменитого историка Сергея Михайловича Соловьева, а также гуманист и страстный охотник до всяческой водоплавающей и летающей дичи граф-писатель Лев Толстой. Последний отправил императору окольными путями письмо, в котором показал себя уже не гуманистом, а просто деревенской кликушей: «Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев десятки перейдут не к вам, не к ним (это неважно), а перейдут от дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра престола в такую страшную для сына убитого отца минуту».

Александр III в ответ только плечами пожал и подумал, что не зря ему говорили, будто Толстой в последнее время явно не в себе. Не у злодеев просит снисхождения к тем, кто у них на прицеле, не жертв просит пожалеть, а убийц! Царь распорядился передать писателю, что, если бы покушение было совершено на него самого, он подумал бы о снисхождении, но «убийц отца не имеет права помиловать».

Что касается Анны Федоровны Тютчевой, то фрейлина сама слышала, как раздраженный Александр III отбросил кипу «прогрессивных» газет, полных призывов к милосердию, и воскликнул: «Гнилая интеллигенция!» Вот так-то, господа товарищи.

Русанов вдруг ощутил страстное желание перечитать мемуары Тютчевой, и Александры Смирновой-Россет, и Николая Греча, и Феликса Вигеля (он вообще любил читать мемуары, и особенно полюбил в последние «грозовые», как пели в советских песнях, годы). Но однажды ненастной ночкой эти и подобные книги, в которых мало-мальски лицеприятно отзывались о «народных угнетателях», они с сестрой Сашенькой хорошенько запаковали в клеенку и унесли в дровяной сарайчик, где надежно спрятали за поленницу. От греха подальше! Между прочим, сделали так по совету не кого иного, а товарища Верина… Загадочное он существо, Верин. Честное слово, двуликий Янус, сплошная катахреза, а не человек, враг и друг в одном лице! Строго говоря, Верин, предварительно запоем перечитав всю русановскую библиотеку, советовал опасные книжки в печке сжечь, но устраивать аутодафе у старшего и младшего Русановых, а также у Александры рука не поднялась, поэтому мемуары Тютчевой et cetera ждали своего времени (эх, эх, придет ли времечко? Приди, приди, желанное!) в дровянике.

Русанов подумал, что сам Бог его, видимо, оберег от того, чтобы не уподобиться лягушке-путешественнице из сказки Гаршина: не продемонстрировать свою эрудицию на допросе. Тогда он уж точно не ушел бы живым из кабинета следователя!

А впрочем, Бог с ней, с интеллигенцией, гнилой или вполне доброкачественной. Русанов вернулся мыслями к своим заботам, в частности – к продумыванию ответов на могущие возникнуть вопросы, вернее, обвинения.

На чем он остановился? На консервных банках, открытых и наполненных взрывчатым веществом. Как их снова закрыть? Выходило, что нужно крышки запаивать. Однако даже Русанов, при всей своей технической и пиротехнической безграмотности, понимал, что мирное сосуществование раскаленного паяльника и гремучей смеси так же невозможно, как мирное сосуществование двух антагонистических общественных слоев.

Что же делать?

Но воображения у Русанова не хватило. Вдобавок в камере начался «великий поворот», и он наконец-то отвернулся от зловонного бака с парашей. Облегчение было таким огромным, что Русанов, утомленный совершенно абсурдной мыслительной работой, уснул крепким, милосердным, спасительным сном, каким не спал еще ни разу после ареста. Во сне он видел себя идущим в колонне демонстрантов по Красной площади с авоськой, нагруженной консервными банками с открытыми крышками, в окружении «сообщников» с такими же авоськами. Выглядели они смешно, однако Русанов чувствовал ужасный страх. Он не хотел видеть лиц этих людей! Он боялся, что на допросе не выдержит побоев и выдаст их, а так, не зная, кого он мог выдать? Он шел и старательно отворачивался. И вдруг один из «сообщников» резко повернулся к нему. Это был Верин… Нет, не Верин, а Мурзик. Мурзик, кошмар дней и ночей Шурки Русанова осенью шестнадцатого и зимой семнадцатого года! И все вокруг мигом обернулось тем прошлым кошмаром, когда во дворе острога был убит Георгий Смольников, до полусмерти избит Охтин, а сам Шурка отброшен толпой и отделался только сломанной ногой.

Ту страшную сцену Русанов – он твердо знал это! – не забудет до последнего своего часа. Он не раз видел ее в ночных кошмарах, но сейчас все было иначе. Не Охтина терзала, избивала толпа посреди Красной площади, а Мурзика. Обезображенный труп, лежащий посреди тюремного двора, – был труп не Смольникова, а Мурзика. И даже юнцом со сломанной ногой, лишившимся сознания от боли, был не Шурка Русанов, а Мурзик.

Сам же Русанов смотрел на всю картину со стороны, вернее, как бы откуда-то свысока и издалека, словно бы с трибуны Мавзолея, отчего некоторые детали происходящего были смазаны и плохо различимы. И криков толпы он почти не слышал, только какой-то хриплый стон, раздававшийся, чудилось, со всех сторон.

Внезапно его с двух сторон подхватили какие-то люди, подхватили и принялись поворачивать на бок. Русанов сопротивлялся – они тыкали его в спину и твердили: «Да повернись ты, какого черта не ворочаешься?»

Русанов вскинулся, отгоняя кошмар, просыпаясь… Да это очередной «великий поворот», происходящий в камере! Он лежал неподвижно и мешал своему соседу, вот его и ткнули чувствительно. И вовсе не стон никакой отдавался в ушах, а дыхание и храп страдальцев, населяющих камеру…

Русанов опять устроился лицом к параше и привычно задержал дыхание. Чуть разлепив веки, он заметил, что в камере стало светлее. Ага, значит, уже брезжит ранний весенний рассвет… Интересно, удастся ли еще поспать до шести, до побудки?

Снова смежил веки и, уплывая на зыбкой волне дремоты, подумал: «Меня вчера не вызывали на допрос. Наверное, сегодня…» И слабо улыбнулся, вспоминая «консервные банки»: «Кажется, я ко всему готов!»

Русанов ошибся. К тому, что его ожидало, он был совершенно не готов.

* * *

Из сугробов Александра выбралась на более или менее проторенную тропу и, скользя на наледях, побежала по ней, не глядя на памятники, которые сто раз видела, и не читая надписи, которые знала наизусть.