Зима в раю | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Похороны чоновцев, чьи трупы, наспех закопанные на месте казни, потом вырыли и перевезли в Энск, были страшным событием даже осенью девятнадцатого года. Казалось бы, ко многому уже привыкли люди, ан нет – давно не лилось столько слез и не раздавалось таких отчаянных рыданий, как в тот день. Александра смутно помнила себя, бьющуюся в руках отца и Шурки, которые едва удерживали ее. Хотела кинуться в могилу и тоже умереть. Все, всю юность свою оплакивала она и хоронила в тот день, все милое прошлое уходило в землю вместе с Тамарой. Так, как в тот сентябрьский ясный день, она не рыдала никогда раньше – и не будет рыдать впредь. Словно все слезы, прежде не выплаканные, тайные, запретные, в груди спекшиеся, вырвались, пролились наконец. Лились они бесконечно, не принося облегчения, и чудилось Саше, что в закрытых гробах, обтянутых кумачом, не безвестные ей чоновцы лежат, а те, кого она любила, с кем дружила, с кем враждовала, те, кто умер и о чьей судьбе она не знала ничего, мало того – чувствовала, не узнает уже никогда: Варя Савельева, муж Дмитрий, Григорий Охтин, Марина Аверьянова…

Неподалеку от братской могилы лежал и Игорь Вознесенский, убитый в восемнадцатом году пьяным матросом.

На его похороны Саша не пошла – не смогла. Она даже не знала о них: металась в жару, сбитая с ног той же эпидемией инфлюэнцы, от которой умерла Даня и которая зимой восемнадцатого унесла столько жизней. Потом уже Клара Черкизова рассказала ей, как погиб Игорь. А позже показали ей скромную могилку совсем близко к восточной стене Петропавловской церкви, в той части кладбища, где хоронили энских актеров с тех самых пор, как церковь разрешила погребение лицедеев по христианскому обряду, а не за оградой кладбищ, словно самоубийц и преступников.

В шестнадцатом году здесь похоронили Якова Грачевского. Это имя имело для Саши Аксаковой особенное значение. На поминках Грачевского она заполучила наконец в свои объятия человека, за обладание которым душу готова была дьяволу продать, но… видимо, дьяволу ее душа показалось слишком неважной ценностью, потому что не пошло у них с Игорем дело дальше одной встречи. Вознесенский отшатнулся от нее, словно бы ужаснулся невзначай свершенного греха, смертного греха – ведь он, как язвила Клара Черкизова, был болен верностью жене. А Саша была больна страстью к нему, к чужому мужу, и единственная встреча, конечно, не утолила ее голода, ее жажды, а только разожгла, распалила. «Я была в раю!» – думала она, воротясь домой после того свидания. Но райские цветы замерзли зимой… Ей чудилось, одна сплошная, беспросветная зима настала в ее сердце с тех пор, как она обнаружила, что и даром не нужна своему любимому. Его имя – Игорь, в котором ей всегда чудился чуть горьковатый, дымный привкус, стало теперь невыносимо горьким, как слово «горе».

Они не встречались больше. Только один раз Саша случайно увидела его: увидела приехавшую в город жену Вознесенского, увидела, с каким пылом кинулся Игорь в ее объятия…

Это был страшный день – митинги на улицах, бунт в остроге, убийство Смольникова, трагедия с Охтиным и Шуркой. Было не до разбитого сердца… но именно это разбитое сердце и причиняло куда больше мучений, чем какая-то там революция, и голод, и холод, и болезнь Шурки, и даже смерть любимой тети Оли и Дани. А потом Саша заболела сама.

Как раз тогда комитет недавно образованной Волжской флотилии пригласил на праздничное выступление ведущих актеров городских театров. От драматического направлены были Клара Черкизова и Игорь Вознесенский. Клара в своих накрахмаленных марлевых юбках, с успехом исполнявших роль бархатных, как всегда, пела ариетки из «Сильвы», «Летучей мыши», «Фиалки Монмартра» (как же, как же: «Частица черта в нас заключена подчас! И сила женских чар в груди рождает жар! Карамболина, Карамболетта! Ты светлой юности мечта!» – et cetera). А Игорь, тоже как всегда, читал стихи своего любимого Блока. Времена с тех пор, как в госпитальной палате он прочел строки про петроградское небо, которое мутилось дождем, про то, как на войну уходил эшелон и в том поезде тысячью жизней цвели боль разлуки, тревоги любви, и тогда-то отнюдь не с восторгом принятые, изменились вовсе уж безвозвратно. Публика вокруг собралась озверевшая, способная не просто матом покрыть, а дать в морду актеру – осколку отжившего мира! – в любую минуту, поэтому Игорь выбрал самые новые, самые современные, самые что ни на есть просоветские стихи своего любимого, пусть и заблудшего, пусть и потерявшегося в революционных вихрях поэта.

Он читал только что опубликованную поэму «Двенадцать».

Ну что ж, поначалу публика воспринимала ее строфику – неуклюжую, словно бы ужаснувшуюся тематикой, – весьма снисходительно, а когда речь зашла о Кате толстоморденькой, у которой на шее шрам не зажил от ножа, отмякла и даже начала улыбаться. Ну как тут не порадоваться призыву:

Эх, эх, согреши!

Будет легче для души!

Или:

Запирайте етажи,

Нынче будут грабежи!

А еще лучше:

Отмыкайте погреба,

Гуляет нынче голытьба!

Что и говорить, внимательно слушали чтеца. И даже не кричали: «Скорей давай, чего развел шарманку!» – хотя поэма длинная. Но вот Игорь дошел до последних строк:

Так идут державным шагом —

Позади голодный пес,

Впереди – с кровавым флагом,

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди – Иисус Христос.

Настало молчание. Потом кто-то неуверенно захохотал. А затем встал какой-то матрос, опоясанный, как водится у этой братии, пулеметной лентой, и, лениво, буднично проговорив:

– Какой тебе, к непотребной матери, Христос?! Контру в наших революционных рядах разводить не дам! – разрядил в грудь Игоря Вознесенского свой маузер.

Он и Клару, наверное, пристрелил бы, да опомнились братки, заступились за «арфистку». Они же помогли обезумевшей, рыдающей Кларе увезти мертвого Вознесенского в морг.

Клара не смогла описать того матроса, того убийцу: страх стер у нее память. Вроде рыжий он был, огромного роста. А Саша вдруг вспомнила, как они стояли с Игорем на площадке госпитальной лестницы и он говорил – тихо, бессвязно, словно в бреду: «Я, понимаете ли, трус. Однажды видел сон о том, как меня в упор расстреливает какой-то рыжий и ражий мужик… стреляет раз, и два, и три, стреляет из маузера, пули вырывают из меня кровавые лохмотья, а я все живу да живу, распадаюсь на части, но никак не могу умереть… Страшный сон, согласитесь?»

Сон оказался не только страшным, но и пророческим…