Вот он: мой секрет, мой самый ужасный секрет. Тело начинает разламываться. Я дергаю себя за волосы. Дергаю дергаю дергаю. Но это ощущение не уходит, ощущение неустойчивости. Все расплывается.
Флинт обнимает меня. Его прикосновение — огонь, но у меня нет сил вырваться.
— Ло, — говорит он, — все хорошо. Все будет хорошо.
— Нет, — хриплю я, теперь я рыдаю. В легкие вонзаются тысячи ножей, и в ребра, и в шею. — Не будет, никогда не будет.
Флинт обнимает меня еще крепче, вдавливает в себя, и я дрожу, и плачу, уткнувшись лицом ему в грудь. Мне кажется, что я зажата в темноте, стенами рушащегося тоннеля. Я не вырываюсь, его грудь теплая. Подбородок касается моей макушки, и он шепчет: «Ш-ш-ш, ш-ш-ш». Я вымачиваю его рубашку слезами, но он не возражает. Отклоняется назад, укладывает меня на свою грудь.
Его длинные теплые пальцы, отбрасывают волосы с моего лица, я глубоко дышу, уткнувшись в его грудь, как мне представляется, час за часом. Я зарылась носом в шелковисто-мягкую фланель, идущие от него запахи травы, и клевера, и снега, и сосны обволакивают меня, словно я на большом поле у леса. А потом я действительно на поле… а потом я нигде… а потом плыву куда-то, где никогда не бывала.
Сапфир сидит на моей кровати с мертвой кошкой на коленях. Она гладит кошку и говорит: «Четыре тридцать семь», — снова и снова.
Она вытягивает руку и разжимает кулак: на ладони тюбик помады. Она открывает его и начинает красить мне губы. Кошка перепачкала кровью всю мою постель, а когда кровь с ее шеи начинает капать на ковер, каждая капля становится бабочкой, со сверкающими сложенными на спине крыльями. Я наклоняюсь, пытаюсь схватить хоть одну, но все они улетают от меня, а подняв голову, я вижу, что рядом Орен, мы в подвале нашего дома в Гэри, штат Индиана.
Мы роемся в нашем шкафу с карнавальными костюмами, ищем одежду волшебников, для семейного спектакля на День благодарения. Идет снег, и завтра занятий в школе не будет. Орен улыбается — он потерял два зуба наверху и один внизу, — и вытаскивает длинное пурпурное платье с белыми звездочками, которое раньше носила мама. «Я нашел тебе наряд, Ло! Ты будешь феей рубиновой радуги!» Он спешит ко мне, и от него пахнет мылом, и грязью, и шоколадом — как всегда пахло от Орена, — и он надевает на меня платье поверх пижамы и обнимает меня. «Я это знал, ты выглядишь как настоящая фея, Ло». Он обнимает меня крепче, и падает снег, и пахнет индейкой и камином, и взрослые ходят у нас над головами, и я слышу громкий мамин смех. Мне тепло и хорошо.
Какое-то время спустя я просыпаюсь со странными ощущениями: будто за мной наблюдают.
Флинт сидит на стуле рядом с диваном и пристально смотрит на меня, водя тонким куском угля по листу бумаги. И пусть я злюсь из-за того, что он смотрел на меня, когда я спала, мне приятно, потому что никто и никогда так на меня не смотрел. Как он смотрит сейчас: словно может смотреть вечность, и ему это не наскучит. Словно ничего интереснее, чем я, никогда не видел. Верхние пуговицы фланелевой рубашки он расстегнул, дреды падают на плечи. Я поднимаю руку к голове, трижды почесываю левое ухо.
— Ло, не шевелись, — говорит он очень серьезно, его глаза в свете подвала отливают медом. Они теплые, и янтарные, и сияющие. — Я же работаю.
— У меня зуд.
— В следующий раз дай мне знать, и я почешу тебе это место. До того, как твой зуд все испортит. Я как раз начал работать с тенью твоего локтевого сгиба. Теперь все придется рисовать по памяти, а это уже не то. — Он улыбается. — Обещаю, я скоро закончу.
Я глубже утопаю в бугристом диване Флинта и наблюдаю, как он рисует. Наши взгляды встречаются, я начинаю дрожать и гоняю кудряшки взад-вперед по лбу, три раза. По привычке.
— Эй! — вскрикивает он.
— Извини… извини… больше не повторится, честное слово!
Он убирает уголь и дует на бумагу, черная пыль слетает на штанины его залатанных джинсов. Его взгляд движется по моему лицу, моему лбу; он продолжает рисовать. Мои ужасные кудряшки. Я хочу их расчесать, но уже обещала этого не делать. Когда я глотаю, в горле першит. Я помню, что плакала, что все ему рассказала, но воспоминания эти какие-то далекие, словно мне это приснилось.
— А откуда у тебя шрам над глазом? — спрашивает Флинт, его измазанные углем руки на мгновение застывают на коленях, он всматривается в шрам.
— Я упала в ручей, рядом с нашим домом в Миннесоте… — Я замолкаю, вспоминая руки Орена, ухватившие меня, вытаскивающие из воды; он прижимает теплое ухо к моей груди, проверяет, бьется ли сердце. — …но мой брат спас меня. — Взгляд Флинта спускается вниз по левой стороне моего лица, его рука движется вместе с взглядом, согнутая, что-то яростно ретуширует. — Могу я сейчас кое-что у тебя спросить?
— Разумеется, можешь, Ло.
— Какое у тебя настоящее имя?
Я вижу, как у него перехватывает дыхание. Моби просыпается и в этот самый момент прыгает на диван, потягивается, уперев передние лапы мне в живот. Флинт протягивает руку и отгоняет его.
— Он такого высокого мнения о себе. — Флинт смеется. — Считает себя красавчиком, который должен быть на каждом моем рисунке.
Я ловлю его взгляд, и он опускает глаза на лист бумаги.
— Ты можешь мне сказать. Я никому не скажу. Правда. — Я хочу постучать, но не могу, поэтому прикусываю нижнюю губу шесть раз.
— Не могу. Извини. Поклялся никому не говорить. — Он подмигивает, пытаясь свести все к шутке.
— Почему? Ты можешь сказать один раз, и больше тебе говорить никогда не придется. Я к тому, что не может оно быть совсем ужасным. В Детройте у нас был сосед, которого звали Ричард Кротчтангел. Дик Кротчтангел. Правда. Я не выдумываю.
Он смеется, но без души.
— Дело не в этом. Имя и фамилия у меня нормальные, просто… они связаны с моей прежней жизнью, а я больше не хочу думать о моей прежней жизни. Потому я теперь Флинт. — Его лицо на мгновение темнеет. — Человек не может вечно терпеть чьи-то пинки. В какой-то момент он уходит, понимаешь?
Мне вдруг вспоминается сон: «Сапфир… четыре тридцать семь».
— Чьи пинки? — спрашиваю я.
— Людей, — резко отвечает он, его лицо становится каменным. Потом он смотрит на рисунок и возвращается к прерванному занятию. — К примеру, моего отчима.
Я жду в тишине, боюсь даже дышать, надеюсь, что он скажет что-то еще.
Он сосредотачивается на рисунке, потом все-таки продолжает.
— Думаю, поэтому мне так нравится рисовать. — Уголь вновь быстро движется по листу бумаги, словно танцует. — Ты можешь увидеть, какой человек на самом деле… сквозь все наносное дерьмо. Ты можешь добраться до сути. Детство заканчивается, так? Невинность тоже. Но полностью они не уходят… мы их храним, сохраняем. В наших глазах или глубже. Понимаешь?
Он отрывает уголь от листа бумаги, смотрит на меня, смотрит мне прямо в глаза. Кладет лист бумаги, на котором рисовал, на пол, уголь — рядом с ним. Подходит к дивану. Я наблюдаю, как он протягивает руки к моему лицу и пальцами откидывает кудряшки со лба, и, откидывая их — три раза, — проводит пальцем по шраму над моим глазом.