— Сеньор… Сеньор лекарь… Еще! Еще! Да! Еще… О, милый…
…отшатываюсь всем телом — и лечу с козел; крутятся перед глазами небо, солнце, мохнатые волкари, кучка хмурых селянок, наблюдающих за нами издалека…
С трудом удерживаю равновесие.
И окончательно просыпаюсь.
Ни хрена себе ухабище!
Еще чуть-чуть, и повозка завалилась бы набок, выбросив нас с Оллой на полном ходу; хорошо еще, что земля нынче мягкая, размокшая… но и вываляться в грязище тоже удовольствия мало.
За спиной — встревоженный голосок:
— Олла-олла?
— Все хорошо, малыш, — отзываюсь я. — Лошадка споткнулась.
Это неправда. Но не объяснять же девочке, что я, такой большой и сильный, взял да и задремал на посту.
— Н-но, Буллу!
Я подтянул вожжи, и лошадка чуть сбавила шаг.
Буллу по-здешнему — «Весельчак», и кличка эта подходит нашей каурке по всем статьям: животинка доверчивая, ласковая, из забавных, наполовину игрушечных коньков, разводимых в господских конюшнях ради детских турниров. Небольшая лошадь, вроде крупного пони, но выносливая и резвая; Лава распахивал ей пасть, предъявляя мне крупные ровные зубы, показывал копыта и всяко упирал на то, что такая лошадка в хорошие времена на ярмарке пошла бы в цену двух обычных стригунов. Охотно верю, тем паче что сам убедился: Буллу не только послушен, быстроног и неутомим, он еще и на диво понятлив.
За три дня они с Оллой сдружились накрепко. Она сама вычесывает короткую гривку, пышный хвост и мохнатые метелки над копытами; коняга довольно фыркает, оттопыривает розово-серую губу, поросшую редким светлым волосом, осторожно хватает ее за руку — и тогда девчонка улыбается; на щеках появляются нежные округлые ямочки, в глазах мелькает искра, и я готов дать что угодно на отсечение: вместе со мной едет по пыльному тракту будущая трагедия для мужиков всех возрастов, вкусов и мастей, невзирая на титулы и ранги.
Она понемногу приходит в себя, уже перестала вздрагивать, вслушиваясь во что-то потустороннее, и глаза день ото дня становятся все осмысленнее…
На вид — совсем нормальная девочка, разве что очень молчаливая.
Тележка шла мягко, утопая колесами в густой влажной грязи.
Недавно прошел дождь, крохотный обрывок дальней грозы. Он зацепил нас самым краем, слегка прибил дорожную пыль и, обогнав повозку, покатился дальше, на запад, откуда все чаще и чаще доносились приглушенные раскаты грома.
Спасибо Лаве, хорошую дорогу указал, спокойную.
Пахотных земель здесь, в редколесье, нет, стало быть, нет и усадеб; то и дело попадаются расчистки; люди, оторвавшись от работы, глядят нам вслед, многие громко приветствуют. Зажиточный народ, цену себе знает, и бунт, как гроза, прокатился стороной, задев хуторян лишь самым краешком — во всяком случае, ни свежих пепелищ, ни развалин еще не встречалось. Хотя как сказать: изредка Буллу коротко ржет, почуяв в кустах что-то нехорошее, и я подстегиваю его скрученными поводьями, потому что это вполне может быть труп, а Олле совсем ни к чему такие встряски.
В воздухе пахло мокрой травой, он был тих и на диво прозрачен.
Дышалось легко, я покачивался на облучке, стараясь не задремать снова, но получалось плохо: минувшая ночь не прошла даром.
— У нас и до бунта, ничего не скажу, случалось всякое, не так чтобы часто, а бывало, и шалили, — напевно рассказывала хозяйка хутора, впустившая наела ночлег. Совсем не старая, круглолицая, она суетилась возле стола, накладывала нам с Оллой какое-то сладковатое варево и непрерывно болтала. — Мы ж, господин лекарь, как раз посередке, вот и выходит — то лесные зайдут, то степные наведаются. Однако вели себя пристойно, греха не допускали…
Вполуха слушая низковатый хозяюшкин говорок, я кивал, поддакивал, всемерно нахваливал похлебку и даже, не подумав о последствиях, позволил себе отпустить пару вполне куртуазных комплиментов.
За что и поплатился.
За полночь, когда угрюмый работник, заперев ворота и одарив меня тяжелым взглядом, ушел во двор, а Олла заснула в уютной комнатке, хозяюшка постучалась ко мне, пожелать доброй ночи, а заодно и спросить, не надо ли любезному гостю чего-нибудь этакого, молока, к примеру, али дремотной настойки. Узнав, что ни в чем этаком любезный гость не нуждается, она огорченно покачала головой, поправила подушку, взбила соломенный тюфяк, подрезала фитиль, присела на самый краешек топчана и горько-горько вздохнула.
— Эх, доля-долюшка… где уж проезжему господину горе вдовье понять?
Негромко сказано было, но с душой.
Вот тут-то я дал маху; мне бы, кретину, промолчать, оно, может быть, все и обошлось бы, так нет же — не сдержался, открыл рот. И ведь правду же сказал, похлебка вкусна была, не может быть, чтоб на такую похлебку охотник не нашелся. А хозяюшка тотчас вскинулась, зарделась до того, что и светильник потускнел…
— Ой, — говорит, — правда? А я еще и запеканку умею, никто другой так не умеет, мамы-покойницы рецепт. Вот завтра и попробуете, ладно?
И без паузы: давно-де ни запеканку, ни расстегайчики не стряпала, соскучилась даже, а зачем надрываться, ежели не для кого, не для себя же самой… хозяин-то, бывало, ел да похваливал, страсть какой любитель покушать был, уважал жену, хоть и брал без любви, но какая уж любовь, коли двадесять лет разницы, а, вишь, стерпелось-слюбилось, и не бил почти, да вот беда, задрал хозяина косолапый по пьяному делу, еще запрошлый год задрал… а работник хоть и мужик, а — пентюх пентюхом, никакого от него толку нет, за что и держу, сама не знаю; так что нынче, господин проезжий, бедной вдове уж так страшно по ночам, уж до того страшно да холодно…
Это она сказала, уже стягивая рубаху.
Фигура у нее оказалась хотя и не вполне в моем вкусе, но совсем даже ничего: плотненькая, пышная, бедра крутые, грудь налитая и почти не отвисшая. Кузнечик на моем месте растаял бы мгновенно, я же какое-то время упрямился, ничего не понимал и делал вид, что почти сплю. Спать, кстати, действительно хотелось. А всего остального — не очень. В конце концов, я уже далеко не тот, что хотя бы лет десять назад, когда просто не мог спокойно пройти мимо всего, что шевелится. Но хозяюшку это не интересовало; меня опрокинули на спину, и пришлось.
А минут пятнадцать спустя я узнал, что никогда, никогда, никогда еще ей не было так хорошо, как сейчас, что я у нее — третий за всю жизнь, что лучше меня нет, не было и не будет и что вообще — куда до меня всем этим бродягам, что степным, что лесным…
Шепот прервался истерическим воплем, после чего дело пошло на второй круг.
Потом на третий.
Хозяюшка верещала, как плохо зарезанный поросенок, а я, смирившись с неизбежным, терпеливо глядел в потолок, который давно не мешало бы почистить, и на фоне густо прокопченных бревен передо мной, словно наяву, вставали заученные наизусть слайды.