— Дети мои! Не прошло и семижды семи дней, как я сказал взявшим меня: не я вострепещу, ввергнутый в узилище, но вы, ввергшие меня в оковы, трепещите, ибо еще до Дня Всепрощения тысячи придут к дому вашему, дабы освободить Ллана! Я не ошибся! Я никогда не ошибаюсь, ибо уста мои принадлежат Четырем Светлым… И вот говорю я: слишком много времени на раздумья подарили вы жирному народу!
…Ненавистью дышали слова Предтечи, и, как все, что продиктовано ненавистью, не были они справедливы. Ибо никого среди сидящих в этот миг в круглом зале столичной ратуши, по чести говоря, нельзя было назвать жирным.
Иное дело, что не было и худых.
Спешно собравшиеся еще до рассвета, заседали синдики Высокодостойнейшего Муниципалитета.
Сквозь цветные витражи плотно закрытых окон в зал не проникал ни уличный шум, ни солнечные лучи, тускло освещались лица отцов города, позволяя в нужный момент прикрыть в раздумье глаза, пожевать в сомнении губами или спрятать неуместную улыбку. Появись неким неисповедимым путем в зале посторонний и окажись этот посторонний сведущим в магистратских обычаях, он, несомненно, отошел бы на цыпочках в сторону, а то и попытался бы уйти столь же незаметно, сколь вошел, ибо понял бы, что дело, собравшее присутствующих в полном составе, было явно не просто серьезно, но — из разряда наиважнейших, а такие дела вершатся в тиши и тайне; не все из звучащего на таких собраниях следует запоминать, если дорожишь головой, поскольку — такова жизнь! — никто не станет ручаться за жизнь несчастного, волей судьбы подслушавшего негромкие разговоры…
Оба бургомистра — и тот, что при белой, купеческой ленте, и тот, который при черной, мастеровой, — восседали во главе массивного стола, а такое случается далеко не каждый день, и из двенадцати полномочных синдиков присутствовали девять; если же учесть, что почтенного старшину гильдии хлебопеков свалила почечная колика, дряхлый представитель цеха сукновалов намедни сломал бедро, садясь на ночной горшок, а премьер меняльных контор пребывал в отъезде, то, можно сказать, явились все, имеющие право явиться. Кроме того, несомненно, отметил бы посторонний, как преудивительное: на маленьком столике у самых дверей покоились — нераскрытые! — книги протоколов, а скамейки секретарей пустовали.
Синдики сидели по обе стороны широкого стола на длинных деревянных скамьях с резными спинками, локоть к локтю, как и положено, бургомистры же, в соответствии с рангом, располагались в мягких, подбитых бархатом креслах, под щитом с гербом города, спинами к поперечной стене, украшенной потемневшим от времени гобеленом, а лицами к двум высоким и узким окнам, за которыми, сквозь мутное цветное стекло, в полосатом от перистых облаков небе темнели острые фронтоны домов, обступавших Главную Площадь, и ухмылялись, привычно скаля клыкастые пасти, двуглавые химеры на втором ярусе церкви Вечноприсутствия. Невзирая на жару, все явились, пристойно одевшись в одинаковые одежды из темно-коричневого сукна с меховой опушкой, не забыв натянуть береты коричневого же бархата, и, разумеется, у каждого на шее был складень с должностной медалью — золотой купеческой или серебряной, положенной цеховому сословию; в обычное время члены Выскодостойнейшего Магистрата пренебрегли бы почетными знаками, ибо медали в поперечнике имели полпяди и весили едва ли не полный фунт; но это заседание отнюдь не было обычным…
Хотя бы потому, что в противоположном бургомистерским креслам торце стола восседал человек, которого никак, ни в коем случае не могло быть здесь. Или — по крайней мере, коль скоро пришла в головы отцам города такая блажь, — он обязан был стоять, замерев в почтительном полупоклоне. И уж конечно, обнажив голову.
Но Каарво, известный также под кличкой Кузнец, сидит, вольготно выпрямив спину, и шапка его вызывающе сдвинута на затылок. Он смотрит безо всякого почтения, нагло щуря светло-зеленые глаза. Он улыбается, ибо знает: теперь — можно.
А синдики молчат, делая вид, что ничего не замечают.
Каарво.
Горлопан, смутьян, подстрекатель.
Любимчик подмастерьев, коновод сукновалов, трепальщиков льна, мусорщиков и прочего сброда, ютящегося в смрадных предместьях Старой Столицы.
Мало пороли его. Давно уже следовало изгнать из города.
Навсегда.
Увы, уже поздно.
— Так что, почтеннейшие, вы тут себе думайте… — с ухмылкой говорит Каарво и, не собираясь просить дозволения, поднимается на ноги. — А я пошел. К людям. Люди, они ведь ждать не любят…
Еще раз хмыкает, словно сплевывает.
И, нарочито громко топая, покидает зал.
Не пятясь, а развернувшись задницей к столу. И, разумеется, безо всяких поклонов.
А синдики молчат. Не о чем, собственно, говорить. Все услышано, все понято; нет смысла толочь воду в ступе. И размышлять тоже нет времени. Меньше часа осталось Высокодостойнейшему Магистрату, чтобы решить: открывать ли ворота, как требуют бунтовщики, или (что, если смотреть правде в глаза, ничем не лучше первого) — выдать им оружие из арсенала… или все-таки — сопротивляться.
Душно в зале. Пахнет под сводами потом и страхом.
Оно и понятно: трудно сохранять невозмутимость, когда воздух затянут гарью сожженных замков, в предместьях неспокойно, а у стен стоят, нетерпеливо переминаясь, сорок тысяч вооруженных. Но, помня обо всем этом, неразумно забывать и об Императоре, вернее — о судьях Кровавой Палаты, которые вряд ли захотят прислушаться к доводам изменников, без боя открывших ворота мятежной черни…
Пожалуй, со времен Старых Владык не приходилось отцам Старой Столицы принимать столь важное решение в столь короткий срок.
— Не впускать! — сказал наконец бургомистр с черной лентой, избранник купеческих гильдий. — Я говорю: не впускать! Пусть, если смогут, берут силой. — Губы его дрожали, но голос был тверд. — Вольности достаются с трудом, а потерять их легко. Кто из вас, высокодостойнейшие, слышал, чтобы бунтовщики побеждали? Не было такого. Ни разу. Да, ныне их сорок тысяч, и я допускаю, что завтра будет сто, но это значит лишь, что одолеют их немного позже. А усмирив чернь, Его Величество не простит нас. А если и простит — за выкуп, конечно, — то не простят сеньоры. Хвала Вечному, уважаемые собратья, в пределах городских стен мы представляем закон, и не нам его нарушать. Не впускать. Мы отдали им попа, и хватит уступок. А ежели они пойдут на штурм, — он усмехнулся, но без особой уверенности, — то так тому и быть. Стены крепки, гарнизону уплачено сполна, и оружия достаточно.
Так сказал Черный Бургомистр, и сидящие слева, с черными лентами и золотыми бляхами, кивнули. Не сразу, вразнобой, но — кивнули. Мнение гильдейских старшин вновь не разошлось с мнением умнейшего из них.
— Прошу утвердить! — негромко сказал бургомистр, поднимая руку — крепкую, истинно купеческую, знакомую сколь с гусиным пером, столь и с шершавой рукоятью меча, украшенную бесценными перстнями, купленными на честную прибыль. А вслед за ним поднялись руки и остальных черно-золотых. И хотя не шелохнулся ни один из бело-серебряных, это мало что значило. Согласно городскому статуту, решения принимает обычное большинство, а черных присутствует пятеро (без того, что в пути), белых же — только четверо (без недужных). Кто в большинстве, сочтет и малое дитя.