Это была странная женщина. Я никак не мог ее определить. Светлая кубышка без особого возраста; сказать, что дура – нет, не могу, но контакт не ощущался. Что-то далекое. Потом я понял, что за выпученными базедовыми глазами скрывается безумие.
Она рассказала нам именно о прожарке и сожжении. К ней поступили какие-то женщины, приехавшие с неизвестной хворью из Индии, где они прикупили очень дорогие шубы. Масло масленое – меховые, конечно. Что-то очень редкое и роскошное.
Узнав, что шубы отправятся в печь на дезинфекцию, дамы закатили истерику. Но слушать их никто не собирался.
В этом месте рассказа преподавательница оживилась. Глаза ее засверкали пуще прежнего, и я понял, какого рода вещи доставляют ей удовольствие. Дальше дословно:
«Мы отняли у них шубы и положили в специальную камеру. Вы представляете, какая там температура? Через какое-то время мы вынули оттуда огромный сплющенный ком. И мы стали прыгать, плясать вокруг него и петь разные песни».
Году, наверное, в 89-м, когда всякие разоблачения были очень и очень в цене, ко мне на прием явилась бабушка. Свои жалобы она начала с того, что назвалась жертвой сталинских репрессий. А я как раз закончил знакомство с «Архипелагом ГУЛАГ» и был настроен соответственно. Конечно, я сразу проникся к бабушке расположением. Я был готов сделать для нее все, что угодно.
– А старик-то мой, старик! – пожаловалась она. – Молодую себе завел!
Речь шла о человеке 70-летнего возраста. Как назвать то, что произошло дальше? Озарением? Клиническим мышлением? Не знаю. Я произнес очень правильную фразу, после которой стало ясно все.
– Вот вам таблетки, – сказал я. – Но только вы их ему не показывайте.
– Думаете, может подсыпать что-нибудь? – охотно встрепенулась бабушка.
Я расслабился.
– Ну да, – я не стал возражать. – А перед этим загляните в желтое двухэтажное здание, которое во дворе.
Из двухэтажного желтого здания бабушка вернулась в сильнейшем раздражении. Мне пришлось перенаправить ее туда, но уже принудительно.
В общем, к иным мученикам совести надо присматриваться. Их, разумеется, много.
Но человек, который некогда явился ночью на еврейское кладбище, сделал себе обрезание и отправил обрезки в посылке Брежневу с припиской о том, что только что совершил политическую акцию – тот человек тоже мучился совестью.
Гангстер был моим пациентом.
Удовольствие от этого общения я получал осенью 93-го года, когда заправлял хозрасчетным курортным отделением.
Гангстера положили ради денег, потому что к тому времени отделение уже дышало на ладан и катилось к неминуемой гибели. Никакого нервного заболевания, кроме махрового алкоголизма, у него не было. Моя начальница подружилась с ним, раскаталась перед ним в блин, легла под него (мои домыслы), возила его всюду с собой. В великодушии, причиненном белой горячкой, он пообещал вообще купить все здание с отделением вместе и сделать публичный дом со мной в качестве заведующего.
Как ни странно, он и вправду ворочал какими-то деньгами, что-то химичил.
Ходил в тройных носках трехмесячной выдержки, носил грязный свитер, выпячивал пузо, ел бутерброды с колбасой, небрежно относился к лечению. Развлекался в меру сил: воровал медицинские бланки и заполнял их на имя соседа по палате. «Общее состояние: желает лучшего. Кардиограмма: хреновая».
Часами просиживал в моем кабинете, глядел на меня рачьими глазами, чего-то ждал.
– А я сегодня убил человека, – вздохнул он однажды с порога. – А что было делать? Иначе бы он убил меня.
Было дело, мне понадобилось купить сотню долларов. Он торжественно выдал их мне и рассказал, что банк, которым он закулисно владеет, самый надежный из банков. Это был очень известный банк, но я не буду его называть. Его уже нет, по-моему.
В другой раз он, смеясь, посетовал на неприятности, доставленные ему милицией и госбезопасностью. Он допустил промах и взломал их базы данных – я не очень представляю, как он ухитрился это сделать, потому что в те годы даже не слыхивал про Интернет. Впрочем, люди его уровня уже, вероятно, имели туда свободный доступ.
– Приехали, – хохотал он. – Пушки вынули: «Ты что делаешь?!»
Наконец гангстер открылся мне до конца. Оказалось, что он является членом тайной, глубоко законспирированной организации диверсантов, которых всего человек тридцать по стране. Еще в 70-е годы их специально готовили для совершения глобальных экономических преступлений. Об этом не знает ни одна живая душа, кроме меня. И мне теперь придется держать рот на замке.
А я-то его лечил.
Поведение финнов, посещавших нашу культурную столицу в былые времена, хрестоматийно и общеизвестно.
За экстрим нужно платить.
Один такой финн приехал и не придумал лучше, чем дразнить собаку окурком. А может быть, он учинил над ней еще что-то, не помню. Отечественная собака возмутилась и откусила ему нос в аккурат по линии Маннергейма.
Финна поволокли в районную больницу города Всеволожска, что в тридцати километрах от Питера. Там на него посмотрели косо: лоров отродясь не держали, а потому не были уполномочены прилаживать обратно заслуженно отчекрыженные носы.
Начали выяснять, какое лор-отделение дежурит по городу. Выяснилось, что в 26-й больнице такое отделение не смыкает глаз. Нос бросили в целлофановый пакетик и вместе с финном в качестве приложения повезли через весь Питер в эту самую больницу.
Там, понятно, было невпроворот своих дел. Суетились да прилаживались часа три. И нос потеряли.
Я не переношу литературную критику. На мой взгляд, это совершенный паразитизм. Имеешь мнение – ну и имей, ты такой же читатель, как все. Но нет, некоторые предпочитают навязать его миру, да еще денег за это срубить хотят. Волею обстоятельств, вознесших тебя и давших тебе рупор. У других-то рупора нет.
Меня дважды в жизни подвергали уничтожающей литературной критике. Она пролилась холодным душем.
Первый случай был на третьем курсе, когда я начал изучать терапию. Нам приказали написать первую в жизни историю болезни, от и до. Ну я и написал, странички две. Объем, между прочим, вообще не оговаривался. Так после этого наш педагог взял мою тетрадку двумя пальцами и воскликнул, потрясая ею не без брезгливости:
– Вопиющее убожество мысли!
Второй эпизод произошел в больнице, о которой я часто пишу. Историю болезни, уже настоящую, приволок начмед, весь красный от негодования:
– Вопиющее убожество стиля! – захрипел он.
Я оправдывался, говоря, что писал под диктовку заведующей, но он не слушал и был прав. Копирайт оставался за мной.