– Вот я беру йод. Вот я смазываю кожу. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Завожу иголку… Чувствуете приятное распирание, приятное тепло? По ноге растекается тяжесть, болит уже не так сильно…
И верно – болело уже не так сильно.
Правда, доктор Смирнов ничего ей не ввел, а просто приставил к пояснице иголку и рассуждал.
Мы потом сообща решили, что нужно создать платную кабинку вроде тех, что устроены для моментальных фотографий. Кидаешь рубль, входишь, садишься. Шторки на миг раздвигаются, являя целебный портрет доктора Смирнова. Сдвигаются обратно. Следующий!
Латынь в медицине давно себя изжила. Знаете, как нас учили латинскому языку? Во-первых, решили ограничиться четырьмя падежами, да и те не понадобились.
Во-вторых, на каком-то этапе наплевали и на эти падежи, велели просто заучивать корни. Но не бездумно, конечно, с переводом. И, не заботясь об античных тонкостях, смело мешали их с греческими.
Сам я глубоко убежден, что международным медицинским языком должен быть русский. Мертвые наречия должны быть спрыснуты живой водой.
Уже спрыскиваются.
У нас одного спросили, на гинекологии:
– Чем, по вашему мнению, можно осмотреть полость матки?
Тот важно поправил очки:
– Ну, есть такой прибор: маткоскоп.
– Тогда уж давайте совсем по-русски, – уважительно подхватил гинеколог. – Маткогляд.
На станции Скорой помощи жил маленький металлический Ленин. Очень удобный, старенький, потертый.
А у одной бригады сломалась в машине кулисная ручка, которой переключают скорость. Присмотрелись к Ленину повнимательнее, просверлили дыру, нарезали резьбу. Так что сделалось отлично: пальцы в глаза – и поехал.
Однажды эта бригада забрала на Сенной площади еще одного Ленина, уже живого. Он шел с конкурса двойников. На смотре-параде он нажрался до большевицкого плача, пошел и сломал себе ногу. Его загрузили в машину и повезли, понятно, в пьяную травму. А там таких желающих много; машина стоит, ждет. Двойник сидит и наблюдает, как водила Ленина щупает. Вдруг осознал:
– Как вы смеете! Это же Ильич!
На это ему возразили: наш Ильич, что захочу, то ему и сделаю.
– Ну, не глумитесь! Я его у вас куплю!
И купил, за пятьдесят рублей советских еще денег.
Тут и очередь подошла: Ленин захромал в приемный покой, прижимая к груди трофей. Но там, в приемном покое, давно ничему не удивлялись.
Когда мы изучали фармакологию, сенсей велел нам играть в увлекательную игру.
Условия были такие: один прикидывается доктором, другой наряжается больным, а третий – медсестрой. Доктор лечит, больной нарушает, а медсестра все путает и делает неправильно. Задача: вылечить больного вопреки неблагоприятному расположению звезд.
Доктором назначили одну очень правильную Отличницу, больным – известного Косаря, не слишком усердного в медицинской учебе. Медсестрой же, если мне не изменяет память, был я сам и глубоко вжился в этот образ.
Понятно, что Доктору пришлось несладко. Отличница искренне хотела помочь Косарю. Но тот обнаружил фантастические познания по части разного рода диверсий, изобретательно нарушал режим, пил в больничном туалете водку, выбрасывал в унитаз таблетки, прописанные Отличницей. Что касается Медсестры, то в моем исполнении она приобрела уголовно наказуемые черты.
Косарь уверенно вел партию к недетскому мату. Отличница решилась назначить последнее средство.
– Да? – ликующе замер Косарь.
– Да, – твердо сказала Отличница.
– Очень хорошо! – воскликнул Косарь. – На следующий день больной умер!
– Да, – кивнул довольный сенсей и объявил игру законченной. – Больной умер.
– Ага, падла!.. – прошелестели мы с Косарем.
В медицине меня часто спрашивали, когда же я начну заниматься наукой.
Больничный профессор выжидающе всматривался в меня, думал, что я вот-вот созрею и начну возить его пробирки в Институт экспериментальной медицины.
Но он не дождался.
Я насмотрелся на разную науку, когда учился на нервной кафедре. Там мне открыли глаза. В частности, на большие старинные шкафы, набитые уродливыми позвонками и пробитыми черепами вперемежку с авоськами, полными бутылок. Я в жизни не видел столько пустой посуды – разве что в пунктах ее приема.
Мне объяснили, что на кафедре царит групповщина, и пьют узкими группами по два-три-четыре человека, причем эти группы никогда не пересекаются. А шеф жрет в одиночестве.
Такие обычаи, может быть, меня не остановили. Но я уже носил в себе первый кирпич нелюбви к науке, заложенный доктором Томсоном. На третьем курсе я учился у него патологической анатомии.
Доктор Томсон слыл извергом; мне повезло, как-то получилось, что меня он не тронул. Но в душу запал.
Он был молод, высокомерен, со злым голливудским лицом.
– Моя фамилия Томсон, – подчеркивал он. – Не Томпсон.
Как будто это что-то объясняло.
Доктор Томсон без передыху сыпал избитыми гадостями: «стервоидные гормоны», «введение – неприличное слово».
Он на дух не переносил практическую медицину и намекал, что близок к важному открытию.
На каждом занятии он возбужденно прищуривался и заводил разговор о лейкоцитах:
– Что это за функция такая – прибежать по сигналу тревоги и превратиться в гной? Примчаться, чтобы погибнуть? Не значит ли это, что они – функциональные импотенты?
И делал паузу, чтобы мы успели оценить глубину его догадки. Мне было наплевать на потенцию лейкоцитов, потому что я уже заранее предвидел, что дело закончится тасканием пробирок. К тому же на войне, как на войне, а палец – он поболит и пройдет, несмотря на половую несостоятельность всякой мелочи.
– Вот мне это интересно, – доктор Томсон все сильнее и сильнее себя взвинчивал. – А вы можете отправляться в деревню Яблоницы Волосовского района и щупать старушек.
Он угадал наполовину, старушек мне хватило и в Питере.
Нынешняя наука не по мне, не та эпоха.
Если бы мне выдали астролябию с чучелом замученного крокодила, да поселили в кирпичной башенке, то там я, укутанный в мантию звездочета с его же колпаком на голове, открыл бы, наверное, планету Хирон, ошибившись по средневековому невежеству в букве. А без колпака – извините.
Сколько я перевел всякой всячины про депрессию и как ее лечить – уму непостижимо.