Дух тут стоит тяжелый, сырой, сильный.
Ванны соединены трубками, по которым струятся жидкости — чистые, грязные, — снабжая красные шматы питанием, забирая у них отработанные вещества. Даже если не вглядываться в процесс, уже со входа кожей чувствуется: эти штуки — живые.
— Не пугайтесь. Это просто мясо, — мягко говорит мне отец Андре.
Ну да. То самое бизонье мясо. Не разводить же им в нашем перенаселенном мире живых буйволов. Чтобы такая тварюга выросла, травы на нее придется потратить в тысячу раз больше ее собственного веса, и еще воды, и солнечного света. Своими кишечными газами каждая может проесть дыру в озоновом слое, а у нас с этим и так не все ладно. Нет, настоящий скот разводят в паре недоразвитых стран, в Латиноамерике. Старый Свет питается выращенной чистой мышечной тканью, клеточной культурой. Ни рогов, ни копыт, ни печальных умных глаз, никаких отходов. Только мясо.
— Что у вас тут? Почему она здесь? Почему сама не вышла?
Какие-то от этих тяжелых красных пластов идут пузырики, питательная водичка вокруг них подрагивает, журчит, лучи преломляются о струйки и играют жутковатыми проекциями на полу. Между шеренгами лоханей — проемы, по которым катаются взад-вперед, вверх-вниз автоматы — тыкают мясо щупами, замеряют что-то. Нас они не замечают.
— Здесь нас никто не станет искать, — объясняет отец Андре. — Все механическое, а система обнаружения вторжения сломана. Мы тут уже давно живем, несколько лет.
— Мы?
— Мы. У меня миссия. Католическая.
— Миссия, значит? — У меня кулаки сводит.
— Я покажу. Потом. Она вас еле дождалась.
— О чем ты?
Пройдя сквозь зал, находим дверку будто в мышиную нору, попадаем в небольшое техническое помещение, где должна отстаиваться уборочная техника. Похоже на сквот: между тонких пластиковых перегородок обустроены крошечные жилища, зачуханные людишки спят прямо на полу на тонких лежаках, доносятся какие-то писки… Дети. Точно, сквот.
— Она что?..
— Ян!
Аннели бледна и измучена, и волосы у нее отросли, но красота из нее не ушла: мои глаза, мои тонкие брови, мои острые скулы, мои губы…
— Слава богу!
Опускаюсь перед ней на колени.
— Аннели. Аннели.
У нее огромный, просто гигантский живот. Она еще не родила, но это вот-вот случится. Я считаю: восемь с половиной месяцев.
Я должен ненавидеть ее за это. Я же делал это, у меня получалось! Но сейчас не могу: просто смотрю на нее, гляжу и не могу наглядеться.
— Аннели.
Ей тут выделили свой угол: двойной матрас, скомканное одеяло, стул, к постели приставлена какая-то коробка, на ней — дымящаяся чашка и настольная лампа. Другого света нет.
— У меня схватки начались.
— Аннели хотела, чтобы вы были рядом, — объясняет за нее святой отец.
— Пшел вон! — рычу я на него.
Он утирается и смиренно убирается из нашего закутка. Я присаживаюсь, но не высиживаю и полминуты.
— Спасибо, что приехал. Так страшно…
— Ерунда! — решительно произношу я, забыв, что собирался начать с дознания, что хотел немедленно требовать, чтобы она сняла этого… — Почему ты не в больнице? Не в родильной палате?
— С барселонской регистрацией? Я тут нелегально, Ян. Меня сразу сдадут полиции или твоим Бессмертным.
— Они больше не мои. Я уволился… Уволен.
— Я не хотела тебя во все это… втягивать. Извини меня. — Она не отпускает мои глаза. — Но когда я узнала — от бывших твоих… что беременна. После всего, что мне мама наговорила, и тот врач… Я подумала: это чудо. Если я сейчас чудо выскребу из себя, больше уже никогда, ничего…
Помню, когда я увидел ее в первый раз, с таким маленьким, аккуратным чужим животиком, то подумал, как она отличается от всех беременных — неряшливых, расхристанных, отекших. Но вот у нее этот громадный живот — и почему-то она мне не отвратительна. Я все готов ей простить, и даже это ее предательство.
— Я… Почему ты… Почему ты не спросила у меня? Ты должна была у меня спросить. Это решение… Я или ты. По правилам, конечно… Я бы и сам. Но… Меня нашли, мне вкололи акс, Аннели.
— Мне тоже.
— Что?!
Не могу сообразить; если инъекция уже была сделана ей — то вторая, моя, была незаконна! Значит, один из нас на самом деле имел право остаться молодым — я… Или она.
— Там их двое, Ян.
— Где? — В моей голове — пенопласт.
— У меня будет двойня.
— Двойня, — повторяю я. — Двойня.
По одной жизни за каждого. Она меня не сдавала Пятьсот Третьему. Не пыталась мне отомстить. Не сваливала на меня всю ответственность — просто разделила ее поровну.
Мне отчего-то становится легко, хотя всего минуту назад было объявлено, что вынесенный мне приговор окончателен и обжалованию не подлежит. Она тоже уколота. Мы вместе в этой лодке.
При таком освещении не видно, появилась ли у нее седина; лицо чуть отекло, и под глазами набрякли мешки, но это от другой болезни — наверное, от беременности.
Все равно у нас есть еще десять лет. А может быть, если переливание крови сработает, и больше.
Аннели позвонила мне. Она хочет быть со мной. Она меня не предавала.
— Я по тебе соскучился.
— Твой ай-ди был заблокирован. Я пыталась разыскать тебя раньше.
— Я сидел в тюрьме. Идиотская история. Не важно. Ей это тоже не важно.
— А что… Что с Рокаморой? С Вольфом? — Я внимательно осматриваю тумбу-коробку: она из-под кухонного комбайна, очень интересно.
— Я от него ушла. — Она присаживается повыше, берется за живот обеими руками; ее черты обостряются, ожесточаются.
— Понятно.
Из-за ширмы от соседей к нам сверху заглядывает пацаненок, года четыре ему. Видно, забрался там на стул.
— Привет! Когда рожаем?
— Проваливай! — Я делаю вид, что швыряю в него что-то; мальчишка испуганно взвизгивает и падает назад, но грохота не слышно.
— Это Георг, мой друг. — Аннели смотрит на меня укоризненно.
— Падре тоже твой друг? — спрашиваю я подозрительно: вдруг я ревную ее ко всем.
— Друг. Он… Ему женщины не интересны, — улыбается она бледно. — Он хороший.
Вдруг замечаю — из-под ворота ее рубахи выглядывает одним глазом Иисус на маленьком серебряном кресте.
— Он отличный! — говорю я. — Твой падре. Продавец душ и собственной задницы.
— Не надо так. Я тут уже полгода живу, они меня пустили просто так, просто потому что я беременная.
— Потому что обрывать жизнь плода во чреве — страшный грех, равный убийству, — закоченело киваю ей я.