Будущее | Страница: 161

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

У меня на руке что-то пиликает, мерцает и пиликает.

Коммуникатор.

Шрейер.

Он нарочно звонит, отвлекает, встревает. Нарочно. Мне приходится говорить про себя, потому что его коммуникатор наверняка работает как подслушивающее устройство, — но этот человек, кажется, читает мои мысли.

Отказываюсь подходить. Он умеет ждать, пусть подождет еще чуть-чуть. Мне осталось сказать совсем немного.

Прости меня, ма.

Не ты у меня должна просить прощения, а я у тебя. За то, что требовал выскрести себя. За то, что проклинал тебя. За то, что мечтал от тебя отречься и сбежать, что хотел сделать тебе больно, что дулся на тебя, что был безмозглым идиотом, что был хамом, дрянью, щенком. Пожалуйста, прости.

Только сейчас я начинаю понимать — что это: отдать ребенка. Живот себе вспороть, диафрагму рассечь, стучащее сердце из себя вынуть — и отдать. Кому-то. Навсегда. Ты не сумела. Значит, не сможешь меня научить. А мне нужно знать, как это сделать.

Прости меня. Простишь?

Я трогаю композит, стучусь к тебе, хочу погладить тебя по голове — и не могу пробиться сквозь стекло. Шевелится подо льдом сухая трава, бескрайняя седая грива. Волосы, всюду только волосы, и нет нигде спрятавшегося в них лица. Как будто она отвернулась от меня. Я тычусь, тычусь в них — и не могу ее найти.

Какая из этих былинок — ее? Все.

— Мама!

Тишина. Шевелится трава бесшумно. Она не отвечает мне ничего. Не может меня простить.

Длинные гудки. Нет соединения.

Я целую лед на прощание. Он не тает от моих губ.

Трудно найти силы встать — скольжу, но поднимаюсь. Беру на руки свою дочь, ее внучку. Иду, шатаясь, по кругу, по течению двух ручьев, одного под ногами, другого над головой, и кто-то убегает поспешно впереди меня, заслышав мои тяжелые шаги. Шрейер их прислал — быть рядом со мной, следить, контролировать меня.

Выхожу по коридору-реке туда же, к матовым стеклянным воротам, ухожу и больше не оглядываюсь.

Снова звонит он. Я отвечаю.

— Долго ты там, — озабоченно произносит Эрих Шрейер. — Знаешь, это же просто ее волос. Так себе символ. У меня в пылесосе, может, несколько таких завалялось.

— Мы можем встретиться?

— Не сейчас, Ян. И не раньше, чем твой ребенок окажется в интернате. Я склонен доверять людям, Ян, но ты сейчас в сложном положении. Ты принял решение?

— Мне нужно еще время. Хочу разобраться в себе.

Приезжает лифт; двое или трое пассажиров смотрят на меня так, будто знают уже все, что я делал на кладбище. Я пытаюсь спрятаться, затереться в человеческие тела, но Эрих Шрейер глядит на меня сквозь все камеры наблюдения, его ухо пристегнуто к моему запястью, он отслеживает каждый мой шаг.

Я не смогу ему отказать. Никакого выбора у меня нет.

Целую ее в лоб.

— Фу! — морщится длинноногая девушка с выщипанными бровями.

— Заткнись, — говорю я ей. — Заткнись, сука. Прижимаю ее к себе крепче. Крепко-крепко.

А потом мы едем туда, где раньше был город Страсбург. Есть еще кое-что, что мне нужно сделать, пока мы вместе.

Я сутки не спал, кроме той краткой дремы по пути к Беатрис, когда я встретился с матерью. Но сна нет. Сижу, обнявшись с ней, сюсюкаю какую-то ахинею, ей нравится, мне опять суют милостыню или шипят в спину, что я не имею права таскать детей в общественном транспорте, но мне уже все равно.

Пока я добираюсь до башни «Левиафан», четверть срока, который мне дал Шрейер, уже истрачена. Выхожу — и мне в лицо заглядывают камеры, и кто-то топочет вслед, шепчет что-то в рации, в толпе ряженые, Эрих Шрейер барабанит пальцами по своему столу в кабинете, обставленном пустым пространством.

Спускаюсь на нулевой уровень.

Хлопаю деревянной дверью подъезда, прыгаю по отесанным булыжникам мостовой. Зеркально-черное небо над Страсбургом по-прежнему отключено, слепо и глухо. Вечная ночь: тем ярче горят красные фонари, тем уютней свет в окошках пряничных домиков. Но даже если бы тут стояла кромешная тьма, путь к Либфрауенмюнстеру я бы отыскал за минуту — вслепую.

Собор Страсбургской богоматери возвышается над всем кварталом, как Гулливер над лилипутским городом-макетом, ему приходится пригнуться, чтобы пройти под небо-крышку. Тут — мой любимый бордель; я иду сюда привычно, не задумываясь даже о том, что с ребенком меня могут не впустить. Сегодня я тут не для того, чтобы пользовать этот собор, мне нужно от него другое.

Стучу в его ворота; жду метрдотеля в ливрее, жду приглашения в клуб «Фетиш». Но на мой стук никто не обращает внимания. Мюнстер кажется неживым, монолитным, как скала, — словно в нем нет никаких полостей, в которых можно было расселить святых или костюмированных шлюх.

Отталкиваю тугую дощатую створу, проникаю внутрь.

Запустение; пульт-ресепшен метрдотеля опрокинут, по полу разбросаны визитки блудниц, освещения нет, и ни отголоска музыки, смеха или стонов. Повсюду только пыль и крысиное дерьмо.

В тишине себя слышно куда лучше.

Бреду, качая на руках свою дочь, между веками полировавшихся деревянных скамей. Ниши, в которых проститутки оживляли Библию, брошены. Громадный круглый витраж над входом в ночи кажется черным пятном — так, наверное, выглядит закрытое око бога.

Каждый мой шаг улетает под своды, эхо шаркает по потолку, я один заполняю своими маленькими звуками — покашливанием, распевами бессловесной колыбельной, вопросами «Есть тут кто?» — весь огромный собор.

— Свет! — приказываю я.

— Свет! — приказывает эхо. Ничего. И никого.

Ни единого клиента, которому интересно было бы осквернить святое место. Ни одной продажной женщины, которая торговала бы собой в храме. Ни упрямых сектантов, ни сумасшедших воителей, которые рвались бы сюда обличать богохульников.

Подсвечиваю себе дорогу коммуникатором Эриха Шрейера.

На полу нахожу повестку судебных приставов: закрыто за долги.

Клуб «Фетиш» разорился. Даже сериал о жизни Христа его не спас. Не смог оплачивать счета за аренду, электричество, ремонт. Наглый мелкий рачок забрался в окаменелую броню гигантского доисторического моллюска, покрутился-покрутился — и сбежал.

Я тут один. Последний и самый верный клиент.

Она опять ворочается, плачет — и кто-то плачет на небе. Сучит ножками: снова проголодалась. Ничего, ничего, тише-тише-тише, у нас тут есть еще молочко, тетя Берта нам припасла. Треть ты уже съела, так что не жадничай, нам надо экономить.

Она не хочет отпускать соску, гримасничает, ноет; забираю насилу. Лучше немного сейчас и немного потом. Отнимаю молоко, поднимаю, ношу ее столбиком — чтобы она срыгнула воздух, которого она наглоталась от жадности.