— Проходите, милости прошу. А то я тут живу, знаете, как отшельник. Семейство-то меня бросило — да-с... Убыло за границу.
— А вы? — поинтересовался Мишель.
— Куда мне?... У германцев прибежища просить? Русскому от русских? Нет уж, увольте-с, я тут родился — тут и помру!
Мишель достал и развернул прихваченный с собой паек.
— Откуда такое богатство? — всплеснул руками Валериан Христофорович, узрев селедку и кусок черного хлеба. — Просто какой-то пир волхвов!
— Паек, — сказал Мишель. — Я ведь нынче на службу поступил.
— К этим? — ткнул в дверь Валериан Христофорович.
— Не любите их? — напрямую спросил Мишель.
— Аза что, позвольте полюбопытствовать, их любить? Разве они — барышни института благородных девиц, а я ухлестывающий за ними гимназист? Впрочем, тех, что были до них, тоже, знаете, не жалую. Те еще были прохиндеи. А впрочем, может, это просто возраст. Я ведь, милостивый государь, никогда монархистом не был и ни к каким партиям не принадлежал. Как и ныне не принадлежу! Я, с вашего позволения, всю жизнь душегубов и воров ловил, дабы защитить от их произвола добропорядочных граждан — и увольте, не пойму, причем здесь красные, белые или иные, коих теперь развелось превеликое множество? Но вы-то, вы как сподобились им в услужение пойти? Я вас всегда за честного господина держал!
— Я не к ним пошел. Я ради довершения начатого мною в семнадцатом году расследования обратно на службу поступил. Желаете мне помочь?
— Служить бы рад, прислуживаться тошно! — гордо ответил Валериан Христофорович. — Но коли просите вы... То — пожалуй!
Это была пусть маленькая, но победа.
— Только, бога ради, не надо козырять своим баронским происхождением, — попросил Мишель. — Говорите, что вы из крестьян. Тем паче что ваш прадед, насколько я помню, был из крепостных?
— Совершенно верно! Выслужил себе и потомкам своим волю и дворянское звание героическим участием в Русско-турецкой войне!
— Вот так и говорите, — обрадовался Мишель. — Говорите, что сами вы из крестьян, употребляйте побольше простонародных выражений и учитесь под носом рукавом подтирать.
— А это-то зачем? — возмутился Валериан Христофорович.
— А это у них такой отличительный знак — сморкаться сквозь пальцы и подтираться рукавом, — ответил Мишель.
Потому как тоже был не лучшего мнения о новых своих хозяевах...
Ну ничего — долго на них работать он не собирается. Он подрядился лишь на поиск сокровищ, не более того. И теперь, когда смог заручиться помощью Валериана Христофоровича, дело наконец должно сдвинуться с мертвой точки!
Недолго осталось...
...Ой ли?...
Понесла Анисья! И скрыть-то стало уже никак невозможно!
Капризна стала — как сядет за стол — все ей не так, с запахов съестных мутить начинает, и ничего-то ей не хочется, кроме разве моченых огурцов!
Глядит на нее матушка — ничего понять не может.
— Ну ступай, коли не хочешь!
Сестрицы переглядываются, перешептываются, хотя тоже ничего не знают — только догадки строят!
А раз и вовсе Анисье за столом дурно стало, да так, что все то, что она до того съела, из нее обратно выплеснуло!
— Уж не больна ли ты, голубушка? — обеспокоилась матушка, лоб младшенькой щупая.
Да вроде нет никакого жара, хоть и бледна она, и потлива. А с чего бы жару взяться, когда это не болезнь вовсе, а совсем иная немощь!
Все ж таки послали за доктором.
Тот пришел, долго Анисью щупал да мял и трубку медную с раструбом на конце к груди ей прикладывал, другой конец в ухо вставляя.
— Нет, — говорит, — никаких хворей у нее нет, видно, она чего-нибудь съела, отчего случилось гнилое брожение в животе.
Прописал слабительные пить да еще кровь у больной пустил.
Только лучше Анисье не стало. Пуще прежнего ее со съестного воротить стало. Тут уж матушка недоброе заподозрила. Пригласила бабку-повитуху, чтобы та в воскресенье в баньке дочь ее тайно поглядела.
Повитуха пришла, поглядела да и сказала:
— Ничем она телесным не больна, так что кровь ей пускать попусту. А что касаемо дурного аппетита да тошноты нутренней, так это понятно, потому как на сносях она.
Матушка лишь руками всплеснула!
Виданное ли дело, чтобы вот так — без сватов, без свадебки да мужниных ласк — дите понесть! Да кто — младшенькая! Сраму-то на всю Москву не оберешься!
Откель только?!
Стала Анисью пытать — та губки стиснула да зверьком глядит — молчит. Взяла матушка вожжи сыромятные да ну ее ими поперек спины ходить, приговаривая:
— Говори, бесстыжая, кто таков — кто тебя, дуру такую, эдакую, рассякую, обрюхатил?! Говори! Говори!!
До кровавых синяков избила, а только Анисья все одно молчит, пыхтит только! Знает: коли выдаст Карла — худо тому придется, хуже, чем ей. Потому и молчит!
Уж так ее била матушка — чуть вовсе не прибила.
Сестрицы глядят, как мать дочь свою вожжами охаживает, друг к дружке жмутся. Жаль им сестрицу, зато и им наука впредь — знать будут да честь свою девичью беречь пуще ока!
Устала матушка, вожжи бросила, велела Анисью в чулан темный запереть да еды с водой без ее ведома не давать и дверцу не отпирать!
А сама не знает, как про все про то мужу своему сказать: ведь не пороть будет — до смерти дочь свою прибьет, ни ее, ни приплод не пожалев!
Хоть бы знать, от кого дите-то Анисья нагуляла? Может, поганец тот окажется кровей знатных да именитых, тогда можно и свадебку по-быстрому сладить, позор тем прикрыв!
Как то выведать?...
Может, другие дочери чего знают?
Велела их к себе звать. Те-то все ей и рассказали!
Мол, не иначе как это Карл, учитель, что иноземным языкам — немецкому да голландскому — их учит. Все-то он на Анисью заглядывался да ручку ее брал.
Ах ты, боже мой, срам-то какой — первейшую невесту на Москве, Лопухина дочь, простой солдат обрюхатил! Ай-яй, беда какая — хуже пожара! И что ж делать-то?!
Велела матушка Анисью из чулана привесть да послала за бабками-знахарками, что недуги телесные у крестьян, да и господ тоже, разными заговорами да травами лечат.
Сказала им:
— Берите ее, чего хотите делайте, а только дите-то, грехом зачатое, в утробе изведите да по-тихому в лесу или еще где заройте! Дам вам за то денег, сколь попросите. А ежели кому сболтнете — кнутами бить прикажу до смерти!