Он сделал шаг вперед и наклонился, взявшись за краешек одеяла.
Вот они, эти милые, маленькие, точеные ножки, эти пальчики, которые он так страстно целовал. Вот они, ее ножки... Все четыре...
А почему четыре-то?
Он наклонился ближе, почти к самому одеялу.
Ножек было точно — четыре: две — маленькие, точеные и еще две — здоровенные, волосатые.
Две последние ноги были мужскими!..
Как же так?!
В постели его любимой спал какой-то здоровенный, с ногой сорок пятого размера, детина.
Вот так сюрприз!..
Мишель-Герхард-фон-Штольц был в полном отчаянии и, чтобы не крикнуть, сцепил зубы и сжал кулаки.
Вернее, сцепил зубы Мишель-Герхард-фон-Штольц, а сжал кулаки живший в нем Мишка Шутов.
«Надавать ему, теперь спящему, по сопатке и еще по одному, которое виновато более других, месту», — подумал Мишка Шутов.
«Нет-нет, так нельзя! — остановил его Мишель-Герхард-фон-Штольц. — Это нечестно, ведь он спит. Надо разбудить его и бросить ему в лицо перчатку, вызвав на дуэль, где проткнуть саблей. Насмерть».
Правда, перчатку здесь не найти, перчатка, если и есть, — в прихожей, где за входной дверью бродит охранник. Но если нет перчатки, то, наверное, можно бросить что-нибудь другое.
Мишель-Герхард-фон-Штольц быстро огляделся.
Что это там?
Там, на сиденье стула, лежали аккуратно расправленные трусы. Трусы того — лежащего в постели мужика.
Ему очень захотелось разбудить соперника и бросить ему в лицо хотя бы его трусы.
А потом все ж таки разбить сопатку!
Но что-то здесь было не так. Чувствовался некий изъян — отступление от вековых традиций. Вряд ли настоящие джентльмены швырялись в оскорбивших их соперников их трусами. Насколько знал Мишель-Герхард-фон-Штольц, бросали исключительно перчатки.
«Значит, навалять без перчаток, по-простому и во сне. А то он вон какой бугай здоровый!» — вновь предложил уязвленный изменой Мишка Шутов.
Но Мишель-Герхард-фон-Штольц решил продолжить поиски перчатки.
Что это?
На спинке стула что-то висело. Что-то размером с ладонь.
Ага!
Но это были не перчатки, это была... кобура?..
На спинке стула висела кобура. С торчащим из нее пистолетом.
А дальше была видна одежда с какими-то желтыми нашивками.
«Боже мой, — все понял Мишель-Герхард-фон-Штольц. — Она спит с охранником!» — отчего на мгновенье лишился дара речи.
В отличие от Мишки Шутова, который ничего не лишался.
«Вот стерва! Вот проститутка! Вот б...» — возмутился он.
И что теперь делать?
Требовать сатисфакции у простого охранника, который к тому же без трусов, было, по меньшей мере, глупо. С охранниками, равно как с кучерами и швейцарами, никто на саблях не дерется. Их молча презирают.
И потом вопрос был не в охраннике — а в даме, которая согласилась с ним лечь. И, значит, была готова лечь с кем угодно!
Но как же так? Она ведь говорила!.. Она ждала его, спрашивала, придет ли он сегодня!
«Вот для того и спрашивала! — ухмыльнулся менее впечатлительный Мишка Шутов. — Чтобы знать, приглашать или нет второго своего ухажера».
«Но какая же она тогда... — Мишель-Герхард-фон-Штольц мучительно пытался подыскать подходящее слово. — Ветреная...»
«...сучка!» — согласился Мишка Шутов.
С которым был вынужден согласиться фон-Штольц.
«Теперь, по идее, надо застрелиться!» — печально подумал оскорбленный и обесчещенный Мишель-Герхард-фон-Штольц.
«Лучше купим водки и нажремся — до поросячьего визга!» — предложил в свою очередь Мишка Шутов. Который был против того, чтобы стреляться из-за какой-то там, наставившей ему рога, дуры.
Если из-за каждой такой стреляться — то скоро башка будет похожа на дуршлаг, через которые отбрасывают макароны. Снятые с ушей.
«Нажремся и забудем!..»
«Ну хорошо, — уступил Мишель-Герхард-фон-Штольц. — Пожалуй... но только если до визга!»
Больше им здесь делать было нечего. В этой спальне их любимой не было. Здесь были любовники, один из которых был бугаем-охранником, а другая — когда-то хорошо знакомая им, но теперь совершенно посторонняя женщина...
Остаток ночи Мишель-Герхард-фон-Штольц провел в образе Мишки Шутова — пьяным в стельку, в кустах, возле ближайшего ночного киоска...
Поезд отчаянно дребезжал на рельсовых стыках, часто валясь с бока на бок. Мишель стоял у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, глядя, как мимо, застилая свет, пролетали черные клубы дыма, сбиваемые встречным ветром. Мимо стремглав проносились какие-то маленькие станции с кособокими, закопченными стеклами, фонарями, полосатые шлагбаумы переездов, перед которыми, упираясь друг в друга, стояли груженные мокрым сеном или дровами телеги с сидящими поверх них бородатыми мужиками в тулупах. Все было мокро и грязно, хотя кое-где на земле белели уже пятна выпавшего ночью и так и не стаявшего снега.
Все одно и то же, одно и то же... Тоска...
Мишель стоял так уже битых два часа. Потому что рядом, у соседнего окна, точно так же, припав лицом к стеклу, стояла Анна. Она не бросилась с поезда, он нашел ее здесь, в коридоре. Хотел было подойти, но не решился, и встал рядом, и, взявшись за поручни, уставился в окно. Изредка косясь в ее сторону, он краешком глаза видел ее строгое, с плотно поджатыми губками и сведенными бровями, нахмуренное лицо. Она не плакала, но казалось, что плакала, потому что по другую сторону окна, в котором она угадывалась, разбивались о стекло дождевые струи, стекая наискось по ее отражению черными от вкраплений сажи каплями.
Поставщик Двора из купе не выходил, он лишь один раз выглянул, заметил их и поспешил захлопнуть дверь. Его дочь была жива и была под присмотром, чего ему было довольно.
Разве она не догадывалась, что ее папа вор? Впрочем, пожалуй, не догадывалась — вряд ли батюшка посвящал ее в свои планы, размышлял Мишель, украдкой поглядывая на Анну. Ему почему-то очень хотелось, чтобы она ничего не знала...
Может быть, потому, что Анна была девицей видной, фигуристой — тонкая в кости, с узкой, обтянутой платьем, талией, с аристократически длинной шеей. А лицо... Таких ресниц Мишель отродясь не видел. И такого носика тоже. Ее черты были почти совершенны, как у древнеримских скульптур, но в отличие от них были очень живыми. И даже то, что теперь она, совершенно забыв о том, как выглядит, морщила лобик и поджимала губы, никак не портило ее.