– Старшой, сил нет терпеть! Выведи!
– Я сказал – без разговоров!
Ничего, решил я. Потерплю, сколько надо. Хуже – другое. Утром, на «сборке», в плотной толпе из ста пятидесяти человек я в своих фуфайках, свитерах и подштанниках, основательно вспотел. За последующие два часа, проведенные в утробе фургона, влажное белье остыло. Вместо того чтобы согревать, оно заставило меня всю дорогу сотрясаться в жесточайшем ознобе. Тюремный транспорт отапливается экономным методом чукотской яранги или московского метрополитена, то есть – теплом человеческих тел.
В боксе сильно пахло свежей краской. Железную входную дверь подновили, очевидно, не более трех-четырех дней назад. Но сейчас ее металлическую плоскость опять сплошным слоем покрывали многочисленные образчики арестантских наскальных росписей. Всякий тюремный сиделец в глубине души – великий преступник, жаждущий славы. Он готов зафиксировать свою историю, сжатую в несколько слов, на любой ровной поверхности.
«Гриша Сызрань. Три года общего. Скоро домой!». «Рашид Туркмен. Семь с половиной лет. Да поможет мне Аллах!». «Петруха Питерский. Полгода за косяк. Послезавтра – воля. Держитесь, бродяги!». «Надюха. Четыре строгого за кражу!». Еще чаще встречались фамилии судей, сопровождаемые разнообразнейшими бранными эпитетами.
Наконец – чуть в стороне от основной группы изречений – увиделось знакомое, давно выученное наизусть, сотни раз прочитанное на стенах и дверях камер, «сборок», «стаканов», «трамваев», «конвоирок» и прочих казематов, везде, где арестанта хоть на миг оставляют наедине с его мыслями:
БУДЬ ПРОКЛЯТ ТОТ ОТ ВЕКА И ДО ВЕКА, КТО ЗАХОТЕЛ ТЮРЬМОЙ ИСПРАВИТЬ ЧЕЛОВЕКА!
Не оставить ли автограф и мне? Обозначиться среди прочих жертв системы несколькими главными словами? Не из тщеславия, а для умственного озорства? Почему нет? Но тогда – что нацарапать, какую именно фразу, какое откровение преподнести? Какова будет моя телеграмма из сердца?
Может быть, это: ОТСИДЕЛ ЗА ДВОИХ. АНДРЮХА-НУВОРИШ.
Нет; мелко. Взять на себя чужую вину – это не подвиг. Это нормально. Как говорится, на моем месте так поступил бы каждый. Я поскреб грязными ногтями небритую шею. Может, и не каждый.
Лучше такое:
МОЯ СВОБОДА – ЧАСТЬ МЕНЯ.
И опять плохо, решил я. Не надо пафоса! Хватит этих интеллектуальных фрикций, этих высокопарных лозунгов; с меня достаточно многозначительных плакатиков, неизвестно зачем развешиваемых на стенах сознания, заслоняющих сверкающий горизонт. Тюрьма – тоже часть меня. Тюрьма, свобода, богатство, бедность – ложные бренды, обманки, вкусные червячки на острых крючках. Аверс и реверс одной монеты.
Вздохнув и на миг запечалившись над разрушенными иллюзиями молодости, я неожиданно понял, какова будет моя запись. Знаю, знаю! Я знаю, что напишу на двери своей клетки! В ожидании суда над собой! Перед началом наказания безнаказанного! Есть слова – самые главные, простые и точные, короткие, всем понятные, веские, легко запоминающиеся! Есть!
Вытащив авторучку, я отыскал на вертикальной железной плоскости свободное место. Вздохнул, пытаясь сформулировать точнее. Но тут грянул засов, и дверь распахнулась во всю ширину.
– Фамилия?
– Рубанов.
– Выходим!
Каменная конура для временного содержания подсудимых преступников так и не сохранила моей личной арестантской правды. А потом я и сам забыл ее.
Переступив через порог, я увидел несколько фигур в сизом, форменном. И еще двоих, одетых цивильно.
Здесь, в коридоре Кузьминского суда города Москвы, банда казнокрадов, полтора года пробывшая под следствием, наконец воссоединилась.
Министр оказался крупным, совсем не старым мужчиной, широкогрудым, очень обаятельным, даже харизматичным.
– Как ты? – спросил он меня.
– Лучше всех,– ответил я в тон. Министр рассмеялся медным басом.
– Не разговаривать! – выкрикнул конвойный.
– Успокойся, сержант, – негромко посоветовал министр.
– Не разговаривать!!! Рядом вздыхал печальный аптекарь. Ему пришлось не в пример хуже, чем мне и министру. Несчастного взяли много позже, чем нас. Спустя год после начала расследования. Мой бывший деловой партнер всерьез рассчитывал, что останется в статусе свидетеля. Или обвиняемого – но пребывающего на свободе, под подпиской о невыезде. Он дал исчерпывающие показания. Сообщил генералу Зуеву все подробности. Однако осторожный генерал все равно посадил аптекаря под замок. Правда, сделав большую поблажку. Бедолага до сих пор содержался в комфортабельной Лефортовской тюрьме. Оттуда сейчас его и привезли. Мы же – я и министр – давно пополнили ряды арестантов «Матросской Тишины».
Аптекарь – я видел его последний раз два с половиной года назад – сильно сдал. Отпустил бороду. Похудел. Твидовый пиджак жалко болтался на его плечах. Но, посмотрев в быстрые фиолетовые глаза своего знакомца, я понял, что стариковский имидж и согбенная поза – не более чем маска. В тюрьме многие люди в целях самозащиты склонны изображать глубоких стариков.
Конечно, где-то здесь, меж сосредоточенных конвоиров, должны были ожидать своей участи и другие члены банды расхитителей. Брат министра. А также приближенный к брату крупный бизнесмен. И еще – приближенный к крупному бизнесмен помельче. Наконец, мой бывший босс, Михаил. Но все эти люди как-то выкрутились. Одни вовремя уехали из страны. Других, как Михаила, выгородили. Отвечать за действия всей организованной преступной группы теперь будем мы, трое.
Каждого приковали к персональному милицейскому чину. Процессия выстроилась попарно. Старший конвоя – широколицый, красивый блондин со злыми глазами – внимательно оглядел напряженную уголовную троицу и провозгласил:
– Разъясняю порядок следования в зал судебного заседания! В пути – не переговариваться! Строго соблюдать порядок движения! Выполнять все команды начальника конвоя! При неподчинении конвой применяет газ, резиновые дубинки – без предупреждения! Всем все ясно? Пошли...
С грохотом отодвинулся засов. Очередная тяжелая железная дверь – сколько их уже было в моей арестантской эпопее? – пошла в сторону.
По глазам стеганул свет телевизионных софитов. Сощурившись, я увидел, что дальняя половина коридора запружена людьми. Над головами несколько операторов держали телекамеры. Торчали на длинных штангах черные груши микрофонов.
Как себя вести – я не очень понимал. Улыбаться в тридцать два зуба, подобно министру, почему-то не хотелось. Пришлось прошествовать мимо шумной толпы, опустив глаза и сурово сжав губы.
Лишенные шнурков, языки из моих ботинок вывалились. Вдруг мне показалось, что все операторы нацелились не на лицо министра – явного ньюсмейкера сегодняшних вечерних выпусков новостей,– но на мою обувь, готовую вот-вот соскочить с ног.
Зал оказался маленьким, в три окна. Направо от входа – крашеная белым стальная клетка. Внутри – знаменитая скамья. Старое дерево отполировано многими тысячами человеческих задов.