Поздний звонок | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Из его рассказа начальник ничего не понял, вернее, понял одно то, что Жоргал, оказывается, добровольцем вступил в Азиатскую дивизию, воевал вместе с Унгерном, а теперь, значит, увидел, как сильна власть, устроившая для народа такой замечательный праздник с бараниной и артиллерийской пальбой, и решил покаяться, не дожидаясь, пока власть сама всё про него узнает. Этот начальник позвал другого, который пришел с солдатами, прежде чем арестовать бывшего унгерновца, потребовал вернуть талоны на питание.

У Жоргала осталась последняя бумажка для вечерней еды, отдавать ее было жалко, и он сказал, что не отдаст. Тут же солдаты заломили ему руки за спину, а начальники вдвоем стали его обыскивать, шарить под халатом. Он вырвался и ударил одного из них кулаком. Тот упал, из носу у него потекла кровь. Жоргала побили и отвели в тюрьму. Аймачным делегатам, пришедшим просить за товарища, приказано было ехать домой и в следующий раз тщательнее проверять людей в своем аймаке.

Целый месяц Жоргал просидел в тюрьме, где выучился играть в карты. На допросах рассказывал следователю про Саган-Убугуна, белую кобылу и сплющенные пули, вместо подписи рисовал на протоколе бесхвостого тарбагана, каким еще дед клеймил лошадей, и ждал, когда отпустят домой. Бить его больше не били, но и отпускать не торопились. Следователь не мог решить, что с ним делать. Он понимал, что если всё это правда, Жоргалу нужно дать орден, а не держать в тюрьме, но как человек с университетским образованием сознавал, что правдой это быть никак не может.

Этого следователя сменил другой, который то хлестал Жоргала газетой по щекам, то пытался растолковать ему вред религиозных пережитков, лишивших его законного права спать с молодой женой. Жоргал сокрушенно вздыхал, соглашался, показывал, какие у Сагали маленькие уши и тонкие запястья, охотно ругал лам за жадность, но вины за собой не признавал и от рассказанного не отступался. Уже полетели за окном белые мухи. В поисках истины новый следователь взялся ловить Жоргала на противоречиях, что оказалось не трудно. Из желания ему угодить Жоргал, твердо придерживаясь основной линии, в частностях легко менял показания и за вранье угодил в карцер с окном без стекол. Парашу затягивало льдом, на бетонном полу ломило кости, но Саган-Убугун не дал ему замерзнуть, укрывал своим халатом. Так он и сказал этому следователю, после чего тот исчез, опять появился первый.

На Цаган-Сар приехал в город отец Сагали с тремя мужчинами, не родственниками. Они подтвердили, что в Унгерна стреляли из ружья с двадцати шагов, но убить не могли, тогда же в тюрьме отыскался какой-то монгол, служивший в отряде Унгерна и всё видевший собственными глазами. После его очной ставки с Жоргалом, оставшись в одиночестве, следователь сидел за столом, тупо смотрел в стену и повторял: «Есть многое на свете, друг Горацио…»

С этой цитаты он начал свой доклад председателю ЧК и в итоге получил резолюцию:

– Ну его к черту! Пускай едет к своей немытой Сагали.

Вернувшись домой, Жоргал первым делом побил нагаса – за то, что дал плохой совет, потом побежал к матери, чтобы изорвать гау в куски, но мать спрятала его и через двадцать лет, когда Больжи уходил на фронт, повесила ему на шею. Поэтому он остался жив, ни одна пуля его не задела, а Жоргала убили под Ленинградом.

После войны Больжи и Сагали вместе работали на ферме. Оба имели грамоты за ударный труд, их фотографии висели на Доске почета. Однажды вдвоем поехали на праздник в аймачный центр. Там на торжественном собрании в Доме культуры выступал ставший большим начальником Аюша Одоев, делился воспоминаниями о Гражданской войне, о боях с Унгерном, которого лично он, Аюша, поймал и взял в плен.

Пионеры подарили ему модель трактора, все захлопали. Сагали умоляюще взглянула на Больжи.

– Если ты мужчина, иди и скажи, как по правде было!

– Почему сама не пойдешь? – спросил он.

– Плакать стану, – ответила она. – Все русские слова забуду.

Больжи, однако, не пошел, и с того вечера до самой своей смерти Сагали не сказала с ним ни слова.


– Почему же вы не пошли? – удивился я.

Больжи вздохнул.

– Страшно стало.

– Чего?

– Начальства. Я тогда еще не старый был, пузырь надувался.

Мы по-прежнему сидели за столом, желтели на клеенке ананасы. Подаренный гау лежал у меня в нагрудном кармане гимнастерки. Больжи сам положил его туда и застегнул пуговицу.

10

Тактику танкового десанта мы отрабатывали в поле, а вечером танки и бронетранспортеры перегоняли в распадок между сопками, укутывали маскировочными сетями, выставляли часовых. По дороге до меня донеслось пение трубы, мелодично обещавшей кашу с тушенкой и компот. Майор Чиганцев любил классические армейские сигналы, в дни его дежурства по полку сначала на плац выходил трубач, а уже после включалась селекторная связь.

Я зашагал быстрее, немного срезал путь, пройдя кустарником по склону, и лагерь открылся передо мной с высоты. Боевые машины казались отсюда огромными бесформенными свертками. Новенькие маскировочные сети с бутафорскими листьями были чуть зеленее, чем рано пожухшая трава. Возле переднего танка расхаживал часовой, дальше стояли палатки. У ручья дымила полевая кухня, сидели солдаты с котелками. Старослужащие ужинали группами, молодняк – по одному, по двое. Отдельно расположились офицеры. Кто-то из них дружески помахал мне рукой, и этого было довольно, чтобы я почувствовал себя счастливым.

После ужина я выпросил на кухне полкотелка горячей воды и сел бриться. Офицеры разошлись, остался один Чиганцев. Он зашивал порванный чехол от сигнальных флажков. Ротный до таких вещей не снисходил, заставлял солдат, но Чиганцев всегда всё делал сам.

Побрившись, я достал флакон тройного одеколона – спрыснуть щеки. Чиганцев страдальчески сморщился:

– Только не при мне, сделай милость. Иди куда-нибудь подальше.

Я вспомнил, что тройной одеколон – его злейший враг. Он был сирота, настоящий сын полка, точнее воспитанник, как называли таких детей в армии. Воспитала его какая-то музыкальная команда. При ней Чиганцев был сыт, одет и обучен игре на гобое. Как водится, военные оркестранты шабашили на гражданских похоронах, а в жару, чтобы отбить дух тления, покойников спрыскивают тройным одеколоном. С тех пор для него это был запах сиротства и смерти.

Я убрал одеколон и, пользуясь моментом, начал рассказывать распиравшую меня историю, только что услышанную от Больжи. Чиганцев слушал с интересом. Его внимание было лестно, меня осенило внезапное опрометчивое вдохновение, о чем я впоследствии пожалел. К тому времени я по опыту знал, что стоит хотя бы раз изложить вслух какую-нибудь историю, она западает в память в том виде, в каком досталась первому слушателю. Прочее исчезает бесследно.

Чиганцев уже зашил свой чехол и в любую минуту мог уйти. Чтобы удержать его, я кое-что приукрашивал, делал грубый нажим в тех местах, которые должны были стать опорными точками сюжета, и позднее, пробуя восстановить изначальный, подлинный рассказ Больжи, с горечью убедился, что у меня это не получается. История простого человеческого мужества перед лицом власти, тайны и смерти в моем изложении превратилась в банальное уравнение с одним неизвестным. Им стали расплющенные пули.