– Нет.
– Чего тут непонятного? Я в теленка стрелял, так? В рыжего… Теленок живой?
– Жив.
– С Унгерном то же самое.
У Больжи похолодели глаза.
– Думаешь, старый дурак, да? Ничего не знает, холостой патрон не знает?
– Не обижайся, дед, я тебе точно говорю. А пули перед этим в кузнице расплющили. Делов-то! Тюк-тюк, и готово.
– Иди, командир.
– Обожди, дед. Чего ты обижаешься?
– Иди-иди! У тебя свои дела, у меня свои… Давай сюда!
Больжи грубо отнял у меня колпак от термоса, недопитый мною чай был выплеснут в траву.
– Гау тоже давай!
Он морщил переносье, словно хотел и никак не мог чихнуть. Кожа на лбу у него странно и неприятно двигалась, вместе с ней шевелилась и шляпа. Незнакомый нелепый человечек сидел предо мной. Всё чужое проступило в нем резче – удлинились и сузились глаза, веки отяжелели, скулы выпятились, даже акцент сделался заметнее.
– Давай гау! – сердито повторил он. – Тебе не надо.
– Подарки назад не берут, – ответил я, зная, что в глубине души ему хотелось бы услышать от меня именно это.
Возвращать гау не следовало ни в коем случае. Вернул, значит, ничего не понял или всё забыл, ведь никто не принуждал меня стать участником предложенной им игры, мы вдвоем установили ее правила, не сговариваясь, но доверяя друг другу.
Больжи тщательно закрутил колпак, встал и направился к телятам, что-то злобно крича им по-бурятски, отчасти, вероятно, предназначенное Чиганцеву и мне. Шел, обняв свой огромный, как огнетушитель, термос, рядом с которым выглядел особенно маленьким. Со спины его можно было принять за мальчика, если бы не седина и морщинистая шея. Он уходил от меня навсегда, я смотрел ему вслед, и горло перехватывало восхищением и жалостью к этому старику, чья вера была не чем иным, как гордостью, гордость – памятью, а память – любовью.
– Эй, дед! – окликнул его Чиганцев.
Больжи не оглянулся.
Выругавшись, Чиганцев вскинул автомат и, водя перед собой грохочущим стволом, как десантник, приземлившийся в самой гуще врагов, расстрелял оставшиеся в магазине патроны одной бесконечно длинной очередью. Отскочившая гильза обожгла мне руку.
Больжи остановился.
– Чего палишь? – спросил он. – Уже словами сказал.
– А если всё было так, как я говорю? Тогда что? – хитро сощурился Чиганцев.
– Не было так.
– А если было?
– Тогда будешь думать, что Жоргал – дурак неграмотный. Зря гау порвал. Всё зря делал.
– Нет, – серьезно ответил Чиганцев. – Этого я думать не буду. По-моему, дед, лихой у тебя братец был. Это без вариантов. Я бы лично дал ему орден.
Чиганцев сказал то, о чем должен был сказать я, затем подмигнул Больжи, закинул на плечо автомат и зашагал к дороге. Он тоже сделал свое дело, сомнения его не мучили. Теперь уходил Чиганцев, а мы с Больжи смотрели ему в спину. Он шел через поле своей пружинистой прыгающей походкой, раскачиваясь всем корпусом, как разминающийся атлет, его сапоги со звоном раздвигали иссохшую траву, которая у меня под ногами шумела совершенно иначе. Навстречу ему летело с дороги облако пыли.
Я улыбнулся Больжи. Песчаная конница прошла между нами и рассеялась.
1
По классу они не бегали, не кричали, не дрались. До этого, слава богу, не доходило. Они всего лишь разговаривали, ерзали на стульях, что-то роняли, чем-то перебрасывались, рвали какие-то бумажки, катали по столам ручки и карандаши. Шум, который производили эти сорок пятиклассников, невозможно было разъять на составные части, этот слитный гул поражал ухо сочетанием дикой гармонии, свойственной гулу дождя или водопада, с раздражающе назойливым, почти механическим тембром звука.
– Тише, ребята! – надрывалась Надежда Степановна. – Сегодня у нас в гостях Дмитрий Петрович Родыгин, он проведет беседу о правилах безопасности на улицах и дорогах.
Она постучала карандашом по столу, но не перед собой, а перед Родыгиным, чтобы таким образом привлечь внимание к нему.
– Тише! Мне стыдно за вас!
Родыгин подумал, что ей должно быть стыдно за себя. Не такая уж молоденькая, пора бы научиться владеть дисциплиной.
– Вы идите. Я сам, – сказал он ей по возможности мягко.
Надежда Степановна нерешительно двинулась к дверям. Шум не стихал.
– Неужели вам не хочется узнать что-то новое для себя? – заговорила она тем голосом, который сама в себе ненавидела. – Я в это не верю. Вот Векшиной, например, хочется, я точно знаю.
Отличница Векшина, стриженая носатая девочка за первым столом, испуганно втянула голову в плечи. С некоторой натяжкой это можно было истолковать в том смысле, что она кивнула в знак согласия.
– Тогда почему ты молчишь? Нужно иметь смелость отстаивать свои убеждения, даже если большинство их не разделяет. Поднимись и скажи: мне интересно, не мешайте мне слушать.
Векшина встала, судорожно тиская ключ от квартиры, висевший у нее на шее, на шнурке, как нательный крестик, и молча отвернулась к окну. Родыгин невольно посмотрел в ту же сторону. За окном был сентябрь, сырой и теплый, зеленые листья шелестели по стеклу. Чтобы лист желтел и падал, как положено на Урале в конце сентября, требуется погода сухая, ядреная, с утренним ледком на лужах и звоном под ногами. В последнее время в природе тоже что-то разладилось, как и на производстве.
Когда Надежда Степановна ушла, Родыгин еще с полминуты улыбался, усыпляя бдительность, потом вдруг рявкнул:
– А ну, встать!
Удивились, но встали.
– Плохо встаете, недружно. Садитесь.
Сели, гремя стульями и пихаясь.
– Плохо садитесь. Встать!
На этот раз встали получше, но сзади кто-то захихикал, а откуда-то сбоку с характерным преступным звуком вылетел и ткнулся в доску комок жеваной бумаги.
Искать виноватых Родыгин не стал.
– На месте, – скомандовал он, – шагом… марш!
Передние вяло затоптались в проходах между рядами. Они давились от сдерживаемого смеха, надували щеки, выпучивали глаза, но все-таки маршировали. Задние, пользуясь выгодами своего положения, едва переминались с ноги на ногу. Некоторое время так и продолжалось, но Родыгин неумолимо, как метроном, отбивал такт, постукивая указательным пальцем по ребру столешницы. В конце концов дело пошло.
– Молодцы! – похвалил он. – Можете сесть.
Сели тихо, как эльфы, чтобы снова не пришлось вставать. Он похвалил еще раз:
– Молодцы. Хорошо садитесь.