Иван Дмитриевич покачал головой:
— Нет, пуделя и в самом деле убили, сходство тут в другом. Этот случай заставил меня вспомнить Зеленского. Сергей Богданович был прав, мы и не подозреваем, какие бездны в нас таятся.
Заглянешь иногда и отшатнешься. Тот же Долгорукий, например, учился в Дерптском университете, живал в Париже. Образованный человек, а вот взял и не только что заколол пуделя своей мундирной шпагой, а еще ему, мертвому, отрубил уши.
— Какая гнусность, — поморщился Сафронов. — Зачем он это сделал?
— В чем и штука, что не в силах был объяснить. Сначала оправдывался помрачением рассудка, вызванным ненавистью к сопернику. Потом Чингисхан оказался виноват: у него, мол, в жилах течет кровь Чингисхана. И поехало! Еще какой-то выплыл сиятельный басурман, за басурманом — двоюродный дед по материнской линии, который скончался в психиатрической лечебнице. Ну и все такое прочее. Я говорю ему: «Хорошо, ваша светлость, набросились вы на этого несчастного пуделя, это я еще могу понять, хотя, сами понимаете, животное не виновато, что балерина от вас убежала. Но уши-то рубить! И ведь, главное, трезвы были. Ну не мерзко ли?» Он соглашается, а объяснить не может. В общем, так ни к чему и не пришли, дело забылось, а через много лет я по чистой случайности узнал, что есть древнее азиатское суеверие: если убийца отрубит у своей жертвы уши и бросит за собой, они заметут его следы. Тут-то я и вспомнил, что князенька, заколов пуделя, пытался скрыться с места преступления. Связь улавливаете? Да, Зеленского стоило послушать, он говорил дело. Каллисто, Аркад, Ликаон, оборотень в волчьем облике, все это не просто так. В иные минуты бездны открываются в нас, и тогда мы не в состоянии объяснить причины своих же собственных поступков.
— С вами тоже было такое? — спросил Сафронов.
— Бывало, — коротко ответил Иван Дмитриевич, давая понять, что дальше на эту тему распространяться не намерен.
Луна, как говорится, проглянула между облаками. С Волхова подул ветер, кое-где в ячейках веранды заныли треснутые стекла. Деревья в саду разом вздохнули и зашумели усыхающими осенними кронами.
— Как странно и глубоко действует на нас шум ночного ветра, — сказал Иван Дмитриевич. — Замечали? В нем есть обещание.
— Обещание чего?
— Любви, славы, перемены жизни. Кому как, зависит от человека. На моей памяти один человек, скажем, говорил другому:
«Оказывается, в молодости шум ветра обещал мне, как ты будешь спать на моем плече и дышать мне в ухо…»
— Сказать так может лишь влюбленная женщина, — рассудил Сафронов.
— Не угадали, это был мужчина. Хотя, понятное дело, влюбленный.
— Завидую его пылкости.
— Не завидуйте. Их роман плохо кончился.
В глазах у Ивана Дмитриевича опять мелькнул отблеск давнего огня, и Сафронов спросил:
— Эта парочка имела какое-то отношение к убийству Куколева-младшего?
— Самое прямое.
Сафронов начал в уме перебирать варианты, в различных комбинациях спаривая героев только что услышанной и еще не завершенной истории, но прежде чем он успел вслух высказать свои предположения, Иван Дмитриевич продолжил:
— Ведь именно женщина после объятий засыпает на плече у мужчины и дышит ему в ухо. А не наоборот.
Сафронов понял, что имена любовников спрашивать бесполезно. Они станут известны ему одновременно с именем убийцы, не раньше.
— Что-то мы с вами заколдобились на этих ушах, — сказал он.
Стемнело. Внесли лампу. Вокруг нее закружилась мошкара, затем ночная бабочка вылетела из темноты и с шумом начала биться в освещенные окна веранды. Шрр-р! Шрр-р! Сафронов с детства трепетал перед этими тварями. При всей безобидности было в них что-то жуткое, они казались порождением тьмы и потустороннего ужаса, мерзким сгустком ослепленной инстинктом плоти.
Иван Дмитриевич молчал, бабочка то пропадала, то опять начинала тыкаться в стекло. Шрр-р! Озноб шел по коже от этого звука. Так на похоронах бьют в барабаны, обтянутые сукном. Так первые комья, брошенные в могилу рукой вдовы, стучат по крышке гроба, в которую снизу скребется оживший покойник. Шрр-р! Бабочку словно подтягивали на нитке. Волокнистая пыльца оставалась на стекле от ее крыльев.
— Ну-с, приступим, если отдохнули? — спросил Иван Дмитриевич.
— Я готов.
— Как там у Пушкина? «Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу…»
Черный ход был открыт. Вытянув перед собой руки, Иван Дмитриевич осторожно ступил в пахучую тьму, куда более родную и уютную, нежели казенный сумрак парадного подъезда. Пахло кошками, бак с помоями стоял на вахте у входа. Луну затянуло облаками, и свет из спальни Каллисто едва проникал сюда сквозь пыльные маленькие оконца. Не дурно было бы разжиться огнем. К счастью, он вспомнил, что не далее как вчера выкинул почти целую свечку, от запаха которой у Ванечки разболелась голова. Из-за этого даже поскандалили с женой. Жена кричала, что она каждую копейку считает, а он их всех по миру пустит, пробросается такими свечами, но в мусорный ящик, слава богу, не полезла.
Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж. Крышка на ящике прилегала плотно, так что мыши не сумели туда забраться и отомстить Ванечкиной мучительнице. Преодолевая брезгливость и убеждая себя, что все тут свое, морду воротить нечего, он стал копаться в мусоре. Ага, вот она. Спички нашлись в кармане, Иван Дмитриевич зажег свечку, прикрыл пламя ладонью и, как Прометей, похитивший с Олимпа небесный огонь, бесшумным, воровским шагом спустился по лестнице вниз.
Прежде чем приступить к делу, он снял свой цилиндр, чтобы не стеснял движений, повесил его на каком-то нечаянном гвозде. Достал кожаный чехольчик.
Эта куколевская дверь, в отличие от парадной, не устояла перед первой же из клювастых фомкиных тезок. Добрым словом помянув Евлампия, что не ленится смазывать дверные петли, Иван Дмитриевич отворил ее и оставил приоткрытой на случай бегства. Шагнул в сенцы, оттуда в кухню. Повеяло покойным домашним духом протопленной на ночь печки. На стене, как щиты на борту варяжской ладьи, в ряд висели тазы и сковороды. Они медным воинственным блеском ответили свечному пламени.
Никаких приготовлений к поминальному пиру заметно не было. Пол выметен, под ногами ничего не хрустит. Посуда прибрана, лишь стоит на столе тарелка с недоеденной лапшой, а при ней надкушенный ломоть ситника, ложка и полураздетая луковица. Очищенным боком она стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу. Евлампий, видать, вечерял, а доесть не успел.
Иван Дмитриевич изучающе оглядел остатки лакейской трапезы. Несомненно, кто-то ее прервал — недавняя гостья, если она была, или сама Шарлотта Генриховна, если никакой гостьи не было, или… Одна мысль сменялась другой, но стоило только посмотреть на лапшу, как начинало томить слюной. И немудрено, с обеда ничего не ел, а дело к полуночи. Прямо пятерней Иван Дмитриевич сгреб с тарелки холодные скользкие щупальца, запихал их в рот. Некоторые просочились между пальцами на пол, но их он подбирать не стал. Прихватил хлеб и, откусывая на ходу, пересек просторную кухню, невольно стараясь, как крыса, держаться поближе к стене.