Вагин слушал Сикорского, смотрел на эсперантистов, на доверчиво льнущих к ним исполкомовских барышень, а за окном, там, где ближе к голландке подтаял на стеклах куржак, угадывалась в метели темно-красная искореженная громада водонапорной башни, торчали обломки стропил, рваные куски кровельного железа. Воссоздать ее из надежды и разума было невозможно.
Кто-то из зала, потеряв терпение, напомнил оратору, на чем тот остановился:
— Этот ключ…
— Этот ключ, — на два тона выше повторил Варанкин, — нейтральный вспомогательный язык эсперанто. Овладевший им становится уже не русским, не англичанином, не бесправным зулусом или вотяком, а членом единой человеческой семьи — гомарано, как называл таких людей Ниа Майстро.
5
По дороге в гостиницу Свечников попробовал вспомнить хоть что-нибудь на эсперанто. Всплыл десяток слов, не способных сложиться ни в одну мало-мальски осмысленную фразу, да еще чудом уцелевшее в памяти четверостишие с парными рифмами, теперь уже полупонятное. С его помощью можно было определить, какой день недели приходился на любое число любого года, начиная с 1901-го. В качестве вспомогательного инструмента использовался палец.
Когда Варанкин с гордо поднятой головой и не смываемой никакими овациями кроткой печалью в глазах спустился в зал, Свечников решительно встал, поднялся на сцену, сорвал плакат с пальцем и, на ходу скатывая его в рулон, вернулся на место. Негодующий ропот раздался из того угла, где сидела фракция Варанкина.
— Чем он вам не угодил? — шепотом спросила Казароза.
— Стихами. Чистейшей воды гомаранизм, причем правого толка.
— Неправда! — услышав, крикнула Ида Лазаревна. — Левого!
— Оставь, Идочка! Им все равно ничего не докажешь, — попытался урезонить ее Варанкин.
Когда-то у них был роман, прерванный появлением Свечникова. На него она обрушила весь свой миссионерский пыл, который, как уверял давно знавший ее Сикорский, у Иды Лазаревны всегда перетекал в нечто большее. Ее тянуло к неофитам, как зрелых матрон тянет к мальчикам.
— По уставу клуба, — сказал Свечников, — любая наглядная агитация должна быть утверждена большинством голосов на совете клуба Этот плакат в установленном порядке утвержден не был. Вы пользуетесь нехваткой календарей, чтобы протолкнуть в массы свою групповую идеологию.
— Идеологию всечеловечества ты называешь групповой? — возмутилась Ида Лазаревна.
В это время Сикорский объявил, что сейчас Тамара Бусыгина прочтет отрывок из поэмы Хребтовского «Год, который запомнят». На сцену поднялась толстая стриженая девушка. Она вполоборота села к роялю и речитативом, под бурные аккорды, от которых шевелились приколотые к занавесу зеленые бумажные звезды, продекламировала:
В протекших веках есть жгучие даты,
Их не выгрызет тлен.
Средь никчемных годов, как солдаты,
Зажаты они в серый плен.
Средь скучных десятилетий,
Прошуршавших нудной тесьмой,
Отметят наши дети
Год тысяча восемьсот восемьдесят седьмой.
Вместе с девятьсот семнадцатым
И восемьсот семьдесят первым
Пусть щиплет он ваши нервы!
Толстогубый Карлуша, сидевший по другую руку от Казарозы, спросил у нее:
— Знаете, что было в восемьсот семьдесят первом году?
— Нет, — призналась она.
— Парижская коммуна, — опередив Карлушу, сказал Свечников.
Томочка Бусыгина прервалась, чтобы предварить финал двойным глиссандо на рояле, и закончила:
Запомните ж, вот,
Хмуролобые умники и смешливые франты,
В этот год
В мир был брошен язык эсперанто!
Казароза тихонечко засмеялась.
— Вам это смешно? — спросил Свечников.
— Нет, просто исполняю роль смешливой франтихи. Он слышал запах ее волос, видел проколотую, но без сережки, мочку маленького смуглого уха. Серьги продала, наверное, или поменяла на продукты. Представил ее над миской мучной заварухи, с пайковой осьмушкой в детских пальчиках, и от нежности к ней сжалось сердце. Сидели рядом, рука деревенела, касаясь острого плечика ее жакетки.
— Там сзади, — шепнула она, — сидит один человек. Где-то я его раньше видела.
Свечников обернулся и обнаружил, что в предпоследнем ряду нагло расселся Даневич. Рядом с ним сидел Петя Порох, студент с физмата, главный из четырех городских непистов, недавно объединившихся с идистами. Это-то и мешало окончательно размежеваться с группой Варанкина. В борьбе против Даневича и Пороха гомаранисты выступали как союзники, разрыв с ними был тактически преждевременным.
Свечников встал, намереваясь вывести вон эту парочку, но в этот момент ему передали записку от Сикорского: «Пантомима, потом — К.». Он тронул ее за плечо:
— Идемте. После этого номера — вы.
Они выбрались в проход вдоль окон. Свечников зацепил ногой электрический провод на полу. Одним концом он тянулся к розетке возле дальнего окна, другим — к пирамиде, составленной из двух стульев. На сиденье верхнего из них Варанкин устанавливал «волшебный фонарь».
— Световой эффект, — объяснил он, всовывая в гнездо прозрачно-красную пластину.
На сцене уже маршировали, приседали и замысловато подпрыгивали две девочки и два мальчика из школы-коммуны «Муравейник», питомцы Иды Лазаревны. Мальчики изображали немца и англичанина, девочки — русскую и француженку, о чем извещали таблички на груди. Прочие нации подразумевались. Дети двигались легко, ноги у них оставались свободны, но выше пояса все четверо, как пробки от шампанского, были заключены в крепившиеся на спине громоздкие проволочные клетки-каркасы. Под провоцирующий гром рояля они то и дело радостно бросались навстречу друг другу, чтобы заключить друг друга в объятья, с надеждой простирали вперед продетые сквозь железную паутину руки, и всякий раз отступали в безмерном отчаянии. Неодолимы казались плетенные из проволоки стены их темниц. Сойтись телом к телу им было не дано, пока не явился еще один мальчик с деревянной саблей, на клинке которой зеленело магическое слово Esperanto, и не порубил в капусту их обвитые ленточками национальных цветов переносные домзаки. В программе вечера все это значилось как пантомима «Долой языковые барьеры!».
— Как странно, что я здесь, — прошептала Казароза.
Освобожденные нации вели немой хоровод вокруг кучерявого мессии, меньше всего похожего на пролетария, кем ему по должности полагалось быть. Он благословлял бывших узников к новой жизни, поочередно ударяя их по плечу своей волшебной сабелькой. Тот, кого он касался, весело воспарял, трепеща руками, превращенными в крылья, и под «Марш Черномора» улетал за кулисы, как вылупившаяся из кокона бабочка. Потом вышла Ида Лазаревна и стала собирать с пола обломки их куколей. Смотреть на это было почему-то грустно.