Ты предвестник беды, думал Келсо. Ты кружишь над миром, как стервятник, и где бы ты ни приземлился, всюду голод, смерть и разрушение; в более ранние и не столь легковерные времена люди собрались бы, завидев твое приближение, и погнали бы тебя прочь камнями.
... беда с Чечней, говорил О'Брайен, в том, что вся заваруха кончилась, когда он приехал, а потому он застрял на время в Москве. Оказалось, что это действительно опасный город.
— В любой момент готов отправиться в Сараево, — заключил он.
— Сколько вы рассчитываете задержаться в Москве?
— Недолго. До следующих президентских выборов. Вот будет потеха!
Потеха?
— И куда потом?
— Кто знает? Почему вы спрашиваете?
— Просто хочу знать, от каких мест мне нужно держаться подальше.
О'Брайен расхохотался и надавил педаль газа. Стрелка спидометра скакнула к ста двадцати.
Так продолжалось, пока день не сменился сумерками. О'Брайен трещал без умолку. (Боже, умеет ли он вообще молчать?) В Ростове Великом дорога бежала вдоль большого озера. Лодки, поставленные на прикол и накрытые брезентом на зиму, выстроились вдоль причала, совсем рядом с ветхими деревянными избами. Далеко на озере виднелся одинокий парусник с фонарем на корме. Келсо смотрел, как он дрожит на ветру, медленно приближаясь к берегу, и с тревогой чувствовал наступление ночи.
Он почти физически ощущал у себя за спиной сталинские бумаги; казалось, и Генсек находится здесь, в машине. Он беспокоился о Зинаиде. Хотелось выпить или хотя бы закурить, но О'Брайен заранее объявил «тойоту» зоной, свободной от табачного дыма.
— Вы нервничаете, — сказал О'Брайен, оборвав себя наполуслове. — Я вижу.
— Вы меня в чем-то упрекаете?
— С какой стати? Из-за Мамонтова? — Репортер махнул рукой. — Он меня не пугает.
— Вы просто не видели, что они сделали со стариком.
— Ну, с нами он такого не сделает. С британцем и американцем. Он еще не совсем спятил.
— Будем надеяться. Но он может сделать это с Зинаидой.
— Какое мне дело до Зинаиды? Да у нее ведь уже нет тетради, она у нас.
— Милый вы человек, вам это кто-нибудь говорил? А если они ей не поверят?
— Я просто хочу сказать, что вам нечего опасаться Мамонтова, вот и все. Я несколько раз брал у него интервью и знаю, что это отыгранная карта. Он весь в прошлом. Как вы. — О'Брайен улыбнулся.
— А вы? Вы, следовательно, не живете в прошлом?
— Я? Никоим образом. При моей профессии я не могу себе этого позволить.
— Что ж, давайте порассуждаем, — предложил Келсо с холодной любезностью в голосе. Он мысленно уже выдвинул ящик стола, доставая самый острый нож. — Все эти места, которыми вы похвалялись два часа подряд, — Африка, Босния, Ближний Восток, Северная Ирландия, — прошлое там не имеет никакого значения, вы это хотите сказать? Вы полагаете, что они все там живут в настоящем? И вот просыпаются однажды утром, видят вас с четырьмя кейсами и решают начать войну? А до вашего приезда они ни о чем таком и не думали. «Эй, смотрите все, это я, Эр-Джей О'Брайен, и я только что открыл эти проклятые Балканы...»
— Ладно, — пробурчал тот, — незачем говорить со мной в таком тоне.
— Именно есть зачем! — Келсо оживился. — Это величайший миф нашего века. Великий западный миф. Надменность нашей цивилизации, персонифицированная — вы уж меня простите — в вас: если где-то есть
«Макдоналдс», можно смотреть Си-Эн-Эн и принимают чеки «Америкэн Экспресс», то это место ничем не отличается от всех прочих — у него больше нет прошлого, оно живет в нулевом году. Но это неправда.
— Вы убеждены, что вы лучше меня?
— Нет.
— Умнее?
— Да нет же! Слушайте, вот вы говорите, что Москва — опасный город. И это действительно так. Почему? Я вам скажу. Потому что в России нет традиции частной собственности. Сначала тут жили рабочие и крестьяне, у которых не было ничего, а страной владела аристократия. Затем опять-таки рабочие и крестьяне, у которых не было ничего, а страной владела партия. Теперь по-прежнему здесь живут рабочие и крестьяне, у которых нет ничего, а страной владеет тот — и так было всегда, — у кого кулаки потяжелее. Пока вы этого не поймете, вы не поймете и Россию. Вы не в состоянии постичь настоящее, если какая-то ваша часть не живет в прошлом. — Келсо откинулся на спинку сиденья. — Лекция закончена.
И в течение получаса, пока О'Брайен размышлял над его словами, стояла блаженная тишина.
В начале десятого они достигли Ярославля и пересекли Волгу. Келсо налил по чашке кофе и пролил себе на колени, когда машина подпрыгнула на выбоине. О'Брайен пил, лишь слегка сбавив скорость. Потом они жевали шоколад. Свет встречных фар, слепивший их в окрестностях города, сменился спорадически возникавшими огнями.
— Хотите, поменяемся? — предложил Келсо. О'Брайен помотал головой.
— Нет. Поменяемся в полночь. А вы пока поспите. Они прослушали по радио десятичасовой выпуск новостей. Коммунисты и националисты в Госдуме использовали свое большинство, чтобы забаллотировать последние предложения президента; назревает очередной политический кризис. На Московской валютной бирже продолжается падение курса рубля. Секретный доклад министра внутренних дел президенту об опасности вооруженного выступления: из-за утечки он напечатан в «Авроре».
О Рапаве, Мамонтове или бумагах Сталина — ни слова.
— Разве вам не надо быть в Москве и сообщить об этом?
О'Брайен фыркнул.
— О чем? «Новый политический кризис в России»? Увольте. Я не могу ежечасно передавать одно и то же.
— Но охотно сообщите о нашей находке?
— «Тайная возлюбленная Сталина. Судьба загадочной девушки». Как вам это? — О'Брайен выключил радио.
Келсо перегнулся к заднему сиденью и перетащил вперед один из спальных мешков. Расстегнул, завернулся в него, как в одеяло, и нажал на кнопку. Спинка сиденья медленно откинулась.
Он закрыл глаза, но сон не шел. Сталин в разных видах мелькал перед глазами. Сталин — уже старик. Сталин, каким его описал Милован Джилас после войны: наклонившийся вперед на переднем сиденье машины по дороге на Ближнюю дачу и зажигающий лампочку на перегородке, чтобы увидеть время на подвешенных там карманных часах, «... и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником...» (Джилас показывает Сталина дряхлым стариком, жадно набивающим рот едой, то и дело теряющим нить разговора и отпускающим шуточки про евреев.)
И еще Сталин меньше чем за шесть месяцев до смерти, произносящий последнюю путаную речь на заседании Пленума Центрального Комитета, рассказывающий, как Ленин преодолевал кризисы 1918 года: «Он гремел тогда в этой неимоверно тяжелой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел». Сталин дважды или трижды, раз за разом повторял это слово: «Гремел!», а члены ЦК сидели оцепеневшие и охваченные ужасом.