– Я знаю. Сам такой. Муравей без муравейника. Ошибка в программе. Одиночество как искусство. Эгоизм как творчество. Лишняя шестеренка в механизме. Помнишь, ты мне показывал любительские кадры цунами? Там человек на пляже стоял. Сначала в воде по колено. Потом вода отхлынула и ушла далеко-далеко. А потом вернулась. Огромная волна. Самая большая из всех, что человек этот когда-либо видел. А он все стоял. А она даже не накрыла его, а просто раздавила, как мы случайно давим муравьев. Не ведая, что они под ногами. Хочешь, скажу, о чем он думал? Я-то теперь знаю…
– Небось про сиськи-письки?
– Ага. И ничего тут удивительного. Повешенные тоже кончают… не хуже, чем от порно твоего. Я помолчал. Потом снова лег на спину и спросил: – Там у вас… эээ, как сказать-то… Здесь у вас водка есть?
– Здесь, как в Греции, – есть все. Было б еще чем бухать – цены бы этому месту не было. Так что не торопись. Да и не нужны мы. Как там не были нужны, так и здесь никому в хуй не упирались. Вот только куда я плыву… Думал, сдохну – все свои противоречия, сомнения потеряю, всю двойственность растрясу и свет увижу. А тут такая же муть. Мне говорят – ты поверь, легче будет. Спасибо, я уже верил в светлое будущее! Но мой плот, свитый из песен и слов… Всем моим бедам назло… Вовсе не так уж плох…
– У меня твои книги остались. По танатологии. Помнишь?
– Да читай на здоровье. Хрен с ними. Может, и поймешь что-нибудь про смерть, чего я не понял. Не торопись только. Ферштеен?
– Натюрлих! – машинально ответил я и проснулся.
На экране компьютера застыл последний титр из порнухи на фоне не вошедшего в основной сюжет кадра.
Вовсе не так уж плох …
Когда-нибудь водочка кончается. Вместе с ней кончаются денежки. Вместе с ними кончается здоровье и, в общем-то, вселенная. Потому что непохмеленный алкаш и эта самая, получается, непох-меленная вселенная ни разу друг друга не понимают. Ну, вот как отторжение. Антагонизм. Неприятие. Два одноименных полюса магнита – вместе им не сойтись. Видели, да? Кабинет физики, два магнита. Один сине-красный. Второй… тоже сине-красный. Если две подковы разноцветно приложить – будет тяжелый железный чмок и овал. А если одноцветно приложить – б удет… да ни хрена не будет. Две подковы будут скользить в воздухе, испытывая перманентную неприязнь друг к другу, и даже если ты их по дури своей врожденной соприкоснул, толку от этого будет ровно ноль, потому что это чисто видимость. Сине-красного овала не получится. Получится одна подкова. И еще одна. И ни хрена больше. А вот если повернуть одну подкову вокруг оси… оооо!
Алкаш похож на такую, еще не повернутую как надо, подкову. Все, что у него есть осмысленного, это неприязнь. Мира, солнца, воздуха, людей (всех, без исключения), а также животных, растений и всего неживого – скопом.
Алкаш никого не любит. А не потому, что он злой. Ему НЕЧЕМ любить. Да, вот так вот. Нечем. Вот у вас есть, чем любить? А у него нету. Непохмеленное сердце – это страшно. Оно не умеет любить. Оно даже слова такого не знает – «любовь». Кака така любовь? Нету такого слова…
Поэтому – похмеляться – надо. Нет. Вот так: НАДО. Вот я еще раз – встаю на табурет и ору в потолок: «НАДО!»
Но нечем…
А надо…
А нечем…
Тьфу!
Много-много лет назад… Дядя Витя, который, по большому счету, дядей мне не являлся, но значился в каких-то туманных родственниках, откровенно забомжевал и положил на социалистическое общество хуй. Тогда такое общество еще было. Или делало вид, что было. В общем, это было, когда в кодексе была такая статья – за тунеядство. Это не значит, что тунеядец ничего не делал. Если бы он не делал, он бы просто умер с голоду. Дядя Витя сдавал стеклотару и временами чего-то разгружал. Но с точки зрения участкового он бездельничал нагло и противозаконно… А это разные перпендикуляры, опущенные, как ни странно, из одной точки.
Странность заключалась в том, что, например, другой туманный родственник за всю жизнь палец о палец не ударил, мирно просидев в бюро пропусков на каком-то заводе. Для социалистического общества он не сделал не просто ни хрена, а абсолютно ни хрена. Он только жрал, спал у себя в кабинетике, ставил изредка печати и чего-то там подписывал. Тем не менее участковый считал его примером для подражания, а дядю Витю – нет. Потому что дядя Витя, хоть и работал, но делал это противозаконно, то есть вроде как не делал вовсе. А пропускник, хоть и бездельничал, но делал это охуеть как легитимно и оттого был уважаемым человеком.
В общем, дядя Витя стал почти классическим бомжиком. Почти – потому что формально угол у него был. И даже прописка. Но он совершенно не хотел ни строить социализм, ни даже жить, как все нормальные советские люди – в квартире. А хотел он сдавать стеклотару, регулярно выпивать, петь протяжные песни, а жить где придется. Ну, каждому свой пенициллин – чего уж. Хочет человек. Ничего не попишешь. Бессильны оказались власть и общество. Диоген дядя Витя сказал «пошли вы все в жопу» и переселился на берег самой забавной реки в мире. Она протекала прямо поперек города, и единственное, чего там не было, – это чистой воды. Остальное там было. Включая тела уже улетевших на небо диогенов. Летом, часть весны и часть осени там было довольно сносно. Остальные мерзкие времена года там было невыносимо, и дядя Витя переселялся на теплотрассу. Она проходила по городу, иногда под землей, иногда над, и, в общем, обеспечивала сносную температуру. Надо было только снять слой стеклоткани, пару слоев стекловаты и обнажить горячее тело трубы. Обняв ее, можно было спать и не думать о смысле жизни. Или думать, но очень эдак лениво и без выводов. Как бы отстраненно. Абстрактно, я бы даже сказал. Ну, типа, «я и энтропия вселенной». Предисловие к первому изданию.
Но то зимой. Зимой вообще существовать неуютно. Бодрит, конечно, но неуютно. А я про лето. Дядя Витя летом на речке этой дневал и ночевал. И вот как-то я иду (мальчик, яйца еще не волосатые, в руках удочка) по берегу. Взрослые, степенные рыбаки, конечно, тут отродясь рыбу не ловили, потому что она (рыба) тут тоже бомж и вид соответствующий. Но мальчику одиннадцати лет на это насрать. Рыба – она не для ухи. Она для души. Иду. Вижу – сидит на берегу дядя Витя. По правую руку от него стоит пластмассовая бутыль откровенно синего цвета. А по левую – просто стеклотара с мутной водой из речки. Дядя Витя меня не видел. Он потер руки. Взял пластмассовую бутыль прямоугольного, как оказалось, сечения и медленно открутил пробочку. При этом он ясными глазами смотрел вперед и думал, само собой, о смысле и тщете всего сущего. А о чем же еще? Странные вы вопросы задаете, товарищи… Потом он поднес бутыль с жидкостью купоросного цвета ко рту и… не стал пить. Он понюхал горлышко. Смысл сего действия я узнал много позже. Уже когда сам стал бухать не по-детски. А тогда я подумал, что дядя, так сказать, наслаждается букетом. Потом дядя отхлебнул глоточек и покатал этот самый глоточек у себя во рту. Небритые щеки его забавно надувались при этом. Ясные глаза его были сосредоточены как никогда.