Сад радостей земных | Страница: 70

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но когда Ревир не приходил, она только кружила в машине по подъездной дорожке и перед самым домом. Не ехать же в город, там все уставятся на нее злющими глазами… не так-то просто им свыкнуться с мыслью, что она и Ревир… надо дать им на это время… ездить к Соне Ревир не позволит, а в какой-нибудь соседний городок – далеко, да и не хочется ей никуда. Раз уж нельзя в Мексику, так можно и дома посидеть. Ведь у нее теперь настоящий свой дом, никто не посмеет ее отсюда выгнать. И есть кому о ней позаботиться, и можно даже не бояться, что он ее поколотит или заявится пьяный – он, кажется, вовсе и не пьет, даже удивительно. Клара обшарила в доме все уголки, он стал ей и вправду своим, таким обжитым и знакомым, будто она здесь родилась. Неделю за неделей проводила она в каком-то сне наяву, убаюканная мягким и влажным теплом, каким отличается в этих краях октябрь, ведь здесь не бывает ясных осенних дней, солнце так и не пробивается сквозь туманную пелену… пришлось, как с неизбежностью, примириться с будущим ребенком от Лаури, а потому так же спокойно принимала она и все остальное. Ревир привозил ей все, чего бы она ни пожелала, – швейную машину, ткани, мебель. Здесь теперь ее дом.

Рождение ребенка надвигалось на нее, как надвинулась смерть на прежних обитателей этого дома: откуда-то из будущего неотступно тянуло теплым хмурым ветром. Все, что приносил ей Ревир, что решал он переделать в доме, она принимала так, словно он просто исполнял их общий, давно обдуманный план. Порой они бродили по полям, по заглохшим дорожкам меж живых изгородей, Клара собирала полевые цветы или сосала травинку, Ревир иногда по странной своей привычке упрямо пожимал плечами, словно спорил сам с собой, но стоило Кларе закрыть глаза – и она видела не Ревира, а просто мужчину, некое представление о мужчине, какое издавна у нее сложилось: того, кто должен был так или иначе явиться и взять на себя заботу о ней. Она не вдумывалась в свое не совсем обычное положение среди людей настолько, чтобы понять, что она – из тех, кого непременно кто-то должен оберегать. Такое открытие очень бы ее удивило. Но Ревира ей словно кто-то пообещал… словно бы пообещал Лаури, когда увез ее, спас от прежней скитальческой жизни, что осталась как будто в другом мире, – и ей даже на мысль никогда не приходило, что надо его за это благодарить.

Ревир любил сжать ее лицо в ладонях и подолгу на него смотреть. Он говорил, какие у нее глаза, какая кожа.

Кларе это было противно, но она терпела, а потом и привыкла. Иной раз они пойдут погулять, и она, запрокинув голову, смотрит в небо и улыбается, и унесется мыслями куда-то далеко… а потом вдруг вспомнит, что Ревир рядом и не сводит с нее глаз… и такая любовь в его взгляде, что даже страшно. Почему этот чужой человек ее любит? Неужели все чужие так слабы, даже если с виду кажутся сильными? Но ведь и Лаури был чужой, и отец тоже, и все-все на свете. Только одно существо ей не чужое – ребенок Лаури, только он один в целом свете принадлежит ей безраздельно. Однако с каждым взглядом, брошенным на Ревира, она видела его все лучше, и понемногу робость ее стала рассеиваться, и подумалось – может быть, она в конце концов его полюбит, хоть и не так, как любила Лаури, а по-другому. Когда он с ней, он не витает мыслями где попало, и смотрит он на нее, на Клару, а не сквозь нее на кого-то еще.

– Ты умница, Клара. Ты так быстро все схватываешь, – сказал он, когда учил ее давать машине задний ход.

Ее никогда еще никто не хвалил, и при этих словах Ревира она вся вспыхнула от удовольствия. Взяла его руку и прижала к своей горячей щеке. Такое еще сильней влекло к ней Ревира, кружило ему голову, и лишь годы спустя Клара именно для этого станет так себя вести. А пока все для нее ново и неожиданно. Она точно околдованная и все не может опомниться от изумления: неужели здесь и вправду ее дом? Как все это случилось? Неужели и вправду она сама этого добилась, сама все решила?

В долгие, хмурые зимние дни, одиноко сидя дома, Клара надумала: она вырастит ребенка Лаури таким человеком, для которого все на свете будет полно смысла, он будет управлять не только отдельными редкими минутами своей жизни, но всей своей жизнью – и не только своей, но и жизнью других людей.

Не вполне это сознавая, они разыгрывали каждый свою роль: Ревир – роль виноватого, ибо он верил, что это от него у Клары будет ребенок; а она – роль жертвы, которой прибавилось кротости и мягкости как раз потому, что она – жертва. Она сказала ему, как ей страшно рожать, рассказала, как всякий раз мучилась родами ее мать, а последний ребенок ее убил… это воспоминание смешалось с другим: пока мать истекала кровью, в соседней лачуге мужчины играли в карты. Рассказывая, Клара заплакала и сама поразилась, что ей так горько об этом вспоминать. Должно быть, несмотря ни на что, она любила мать, хотя, в сущности, долгие годы росла без матери… и она рыдала так, что разламывалась голова: если бы поднять мать из могилы и отдать ей все подарки, которыми осыпает ее Ревир! Почему, почему у матери никогда ничего не было? Ревир обнял ее, укачивал, как маленькую, утешал. Она ждала ребенка, значит, принадлежала ему, Ревиру, а он, как всякий упрямый, сильный мужчина, который не знает неудач, любил то, что ему принадлежало. Он говорил, что «искупит свою вину», а Клара слушала, на глазах у нее еще не высохли слезы, она принимала его мольбы о прощении, его ласки и при этом думала о Лаури – может быть, когда-нибудь он ей напишет, но вдруг кто-нибудь на почте просто из подлости возьмет да и разорвет письмо? В какую-то минуту, когда Ревир сокрушался, что заставляет ее «страдать», она почувствовала себя виноватой и сказала:

– Но я уже люблю малыша. Дождаться не могу, когда же он наконец родится. Я люблю маленьких.

И от этих слов разом все вернулось, даже радость их любви с Лаури, хоть любовь эта длилась всего лишь несколько дней.

– Только я не лягу ни в какую больницу, – прибавила Клара. – Я хочу родить прямо здесь, дома.

– Там посмотрим, – сказал Ревир.

– Нет, я хочу остаться дома. Никуда я не поеду.

– Посмотрим, – повторил Ревир.

Она без памяти любила свой дом. Из прежней комнатенки она перевезла кое-какие вещи для спальни – для первой своей спальни, для первой настоящей спальни, которую она увидела в жизни. У нее теперь есть кровать, и комод из хорошего полированного дерева, и к нему приделано высокое зеркало – таких зеркал она прежде и не видала, и стенной шкаф только для ее платьев (впрочем, платьев у нее не так уж много), и подушечка на стуле, и возле кровати столик, на который Ревир кладет ручные часы, когда остается у нее. На стене напротив кровати – картинка: закат, горящий оранжевыми и красными, точно боль, красками, как попало отраженными в воде, и на фоне заката голые черные деревья. Клара сама ее выбрала, и Ревир никогда слова про нее не сказал. Стоило Кларе посидеть подольше, глядя на эту картинку, и ее одолевали странные, печальные мысли, она даже плакала и сама не знала, почему плачет. Еще ни разу в жизни она не удосужилась полюбоваться настоящим закатом; иногда по радио какой-нибудь слащавый тенор гнусаво пел о «стране той далекой, за гранью заката», и от этого тоже на глаза навертывались слезы, но все равно до того, чтоб поглядеть настоящий закат, дело не дошло. Картины и музыка затем и существуют, чтобы все прикрашивать, думала Клара, потому-то от заката на картинке прошибает слеза, а в настоящем закате нет никакого смысла. А как же иначе? Даже картинка на коробке конфет, которую принес ей Ревир, – зима и домик среди густых зеленых елок – говорит ей куда больше, чем ее настоящий дом, который она так часто видит с дороги или с лужайки. Нет, ее могли взять за душу вот такие картинки или песенки, но не тот подлинный мир, что ее окружал: просто он тут, он существует, но ничуть ее не волнует и не занимает.