Лицо Оуэна кривится в усмешке. Это потому, что ему отчаянно хочется плакать. Он стоит покачиваясь, слегка отвернувшись от Мэя, и в течение долгой мучительной минуты не может произнести ни слова.
А Мэй тихо говорит, дотронувшись до его плеча:
— Твоего отца, конечно же, убили, но не революционеры — ты должен это знать. Просто он был обречен. Он не мог этого избежать. И надеюсь, я не расстрою тебя, Оуэн, сказав — с достаточной долей сомнения, — что твой отец, американский правительственный чиновник, глава Комиссии по делам министерства юстиции — нелепейшее название! — был запачкан уже одним этим… он был обречен… я имею в виду — морально и духовно, хоть я и готов поверить, что он был лучшим из этой шайки. Он действительно хотел что-то предпринять против фашистского режима в Чили, он действительно выдвинул обвинение, хотя и не очень обоснованное… Но это было безнадежно, подобные попытки были обречены и остаются обреченными: в контексте существующего общества нет места для справедливости. Враг повсюду: враг — вся наша страна, и в особенности этот нелепый город. Империалистический, капиталистический, расистский — просто все обречено. Ты в порядке? Ты очень расстроен?
— Он не заслуживал смерти, — говорит Оуэн, кусая губу. — Я хочу сказать: он был невиновен. Они убили его, заставили съехать с дороги, он не заслуживал такой участи — утонуть в болоте, в тине… Вы же не знаете его, вы о нем ровным счетом ничего не знаете…
— Я вижу, ты очень его любил, — великодушно говорит Мэй, — но подумай сам: он был законник, служитель правосудия, он поклялся быть верным американской конституции, он же получал жалованье от насквозь прогнившего и преступного правительства. Я готов поверить, что он был хороший человек и хороший отец или, во всяком случае, производил на тебя такое впечатление, но в конце-то концов… Подыгрывать людям, а тем более такому умному молодому человеку, как ты, — это не моя роль в жизни.
— Он же был невиновен, — повторяет Оуэн. — И этих чертовых взяток он не брал… и никаких признаний не писал… его оболгали… его принудили… наняли кого-то следить за ним, изматывать его, а под конец заставить съехать с дороги…
— «Невиновен» в твоем понимании никак здесь не применимо, — говорит Мэй, сжимая плечо Оуэна. — У тебя, молодой человек, в голове великая путаница. Ведь всякий, кто работал в Комиссии по делам министерства юстиции, безусловно, не мог не брать взяток… вполне резонно предположить, что даже их требовал… при том, что вся эта Комиссия — сущий балаган, а нынешнее правительство Соединенных Штатов — бандитское, фашистское правительство. Когда ведешь войну, делать мелкие моральные различия — непозволительная роскошь.
— Войну? — переспрашивает, усиленно моргая, Оуэн. — А разве мы ведем войну?
— Я встречался с твоим отцом в свете, и он мне очень нравился… как светский человек. В этом контексте. Но ведь он был враг и в определенном смысле… в очень широком смысле… надеюсь, я не оскорбляю тебя?., заслуживал смерти, но только потому, что состоял на жалованье у правительства убийц. В таком правительстве, в контексте такого полного загнивания… не может быть людей невинных, есть только зло. Их всех скрепляет зло.
— Кто же все-таки ведет войну? — спрашивает Оуэн. — Я что-то не понимаю.
— Вот тебе пример: Морис Хэллек возглавлял учреждение, которое в определенный момент воспрепятствовало одному моему другу, молодому адвокату, встретиться с его клиентом, членом «Черных пантер», ожидавшим суда здесь, в Вашингтоне… собственно, моего молодого друга тогда арестовали. Ему было предъявлено обвинение, что, будучи защитником, он выступал в качестве курьера: передавал послания в тюрьму и из тюрьмы, — и учреждение твоего отца решительно это порицало.
— Он не заслуживал смерти! — кричит Оуэн.
— Они все заслуживают смерти… неужели ты не понимаешь? — говорит Мэй с хриплым смешком. — Но к сожалению, у нас нет на них на всех времени.
Обращение Ульриха Мэя, как выясняется, произошло в марте 1973 года в Хартуме после налета «черных сентябристов» на посольство Саудовской Аравии.
— Но мой крестный, Ник Мартене, тоже был там, — произносит Оуэн, — вы с ним наверняка встречались…
— Я был знаком с Мартенсом задолго до Хартума, — сухо говорит Мэй. — Ты, видимо, забываешь: в Вашингтоне все знают друг друга. Это ведь как в аду.
— Значит, вы были в Хартуме… оба?., вас одновременно взяли заложниками?., в посольстве Саудовской Аравии…
— Нас не взяли заложниками, — говорит Мэй, — участники рейда были весьма разборчивы. Они задержали человек пять или шесть… американцев, бельгийцев, посла Иордании… а остальных отпустили. Это было удивительное переживание. Вот только что все мы болтали в роскошном саду посольства Саудовской Аравии, а через минуту туда ворвались восемь вооруженных повстанцев. Все застыло. Полностью. Наш иллюзорный мир уступил место их миру — он просто рухнул, сдался. Ты представить себе не можешь, как это было.
Мэй умолкает. Оуэну хочется еще расспросить про Ника, но он не решается. Какое поразительное совпадение! Просто еще один пример того, как все сходится воедино. В фокусе.
Вслух же он спокойно произносит:
— Вы, наверное, до смерти испугались. Вас же могли убить.
— Ну, меня могли «убить», дорогой мой мальчик, в любое время, — небрежно бросает Мэй. — Могли огреть по голове и избить на улице, пырнуть прихоти ради ножом, сбить машиной: проблема транспорта в нашем городе ведь с каждым днем становится все сложнее. Разве я не прав? Даже привезти тебя сюда, ко мне на квартиру, и то рискованно, верно?
Оуэн не смотрит на Мэя. Он с виноватым видом произносит:
— Рискованно? Меня?..
— Конечно. Я подошел к тебе у Мултонов, потому что лицо у тебя было, скажем прямо, безумное и одинокое. Ты что-то бормотал и смеялся про себя.
— Ничего я не бормотал и не смеялся про себя, — резко обрывает его Оуэн.
— Филлип был обеспокоен, они с Чарлотт не знали, как быть, они, конечно, любят тебя, и они, конечно, понимают твое горе — у обоих жуткий комплекс вины. И им не хочется обижать твою мать. Так что, — произносит Мэй с глубоким вздохом, — я просто предложил свои услуги. «Разрешите мне поговорить с мальчиком, разрешите я этим займусь, — сказал я Филлипу. — Не насылайте на него ваших телохранителей».
— Пусть лучше меня не трогают, — шепчет Оуэн.
— Стать твоим другом… а я видел, что ты остро нуждаешься в друге… и привезти тебя сюда сегодня ночью — это был риск, на который я, однако, пошел, — говорит Мэй. — Моя жизнь… м-м… терпеть не могу «признаний»… но то, что моя жизнь очень мало весит, — это едва ли тайна… и не только из — за моей принадлежности к определенному классу, не из-за моего происхождения, а вообще — из-за моей физической трусости, моей моральной импотенции: я, Ульрих Мэй, никогда не мог бы совершить тех актов героизма, которых требует революция, я способен лишь стоять и ждать, предлагая людям сочувствие, иногда нечто большее… И вот, везя тебя к себе, что могло оказаться опасным… ты мог бы вдруг сойти с рельсов: я ведь знаю, чем кончается это унылое воздержание в колледжах — я же учился в Чоуте и Принстоне… в то же время я рассудил, что ты как-никак сын Мориса Хэллека и что смерть твоего отца, сколь бы она ни была позорна, могла оказать на тебя спасительное воздействие.