— Я не могу откладывать дальше, такая штука. Я понимаю, что сейчас это не самые чуткие слова, — два дня спустя говорит Чарлз, пока Невилл на приглушенном и запинающемся немецком обращается к одному из врачей-консультантов, — но он как будто не собирается выпрыгнуть из кровати и кинуться управлять компанией, а теперь не самый подходящий момент для такого рода лени.
— Сущая леность, — соглашается Джон.
— Я целиком за то, чтобы отсыпаться, но кое-что довольно важное, что удерживалось до поры, уже определенно горит, так что ты можешь оказать мне огромную любезность. У меня есть группа, которую, в общем, ты и помог собрать, и в следующий понедельник мне нужно теплое тело за обеденным столом, а Имре, если честно, на это не сгодится. Можешь до понедельника не загреметь в больницу с инсультом?
Невилл жмет руку швейцарскому доктору и возвращается к американцам.
— При данных обстоятельствах, — говорит он голосом профессионального диктора «Би-би-си», — установление недееспособности — дело довольно простое. Я договорился насчет доктора.
Очереди в «А Хазам» этим вечером оскорбляют былых завсегдатаев. Бархатные канаты без иронии сдерживают потенциальных гостей. За порогом — упоминания клуба, вырезанные из газет и путеводителей, висят в рамках под венгерской надписью «Упомянуто в». Художественно невзрачная афиша пророчит появление «А Хазам 2» и «А Хазам 3», которые откроются в разных районах Будапешта, а также «Прахазам», который, как ожидается, проклюнется в Праге еще раньше. Это скорое опыление (все клубы станут щеголять одинаковыми фото с подписями диктаторов, одинаковыми лампами в колпаках, одинаковой разномастной мебелью) — флагманская инвестиция бывшей Чарлзовой фирмы на территории Венгрии. Джон с Чарлзом, навсегда исключившие клуб из своей программы, пробуют вместо него удовольствия «Бала Ваала», недавно открытого тремя молодыми ирландскими предпринимателями и декорированного в адских мотивах. У длинного бара в форме отвесного уступа расплавленной скалы друзья усаживаются на красных бархатных табуретках, и рогатые голые по пояс бармены в красных колготках наливают им «уникум» в игрушечные человеческие черепа; бармены, новички на этой работе, кажется, нервничают, понимая, какую опасность для бутылок представляют их заостренные проволочно-полистироловые хвосты. Клетки, свисающие с пещерного потолка, вмещают мужчин и женщин в старательно разорванных кожаных бикини, танцующих/корчащихся над пластиковыми котлами, в которых находятся красные мигающие прожекторы, а дюжие вышибалы со стилизованными вилами и грубо размалеванными лицами бродят по залу в поисках неприятностей. На большой эстраде под мигающими вертлявыми стробоскопами люди танцуют под брит-поп, микшированный с зацикленной записью человеческого визга.
Расхрабрившись после нескольких размачивающих черепов, Джон применяет к соседке слева начальный маневр тактики «кинозвезда по ошибке», и тут с табуретки справа Чарлз говорит исповедальным тоном:
— Хорошо, что мы с тобой поговорили тогда утром в больнице. Это помогло. Правда. Понимаешь?
Как ни странно, Джон чувствует, что Чарлз говорит искренне, но не может вспомнить, о каком разговоре идет речь. Хорошо поговорили утром в больнице?
— Эй, да ради бога. Без проблем.
Он снова оборачивается влево, однако намеченная ложная кинозвезда уже исчезла. И Джон признает, что его сердце не сжимается от этой потери.
Убыстренная музыка заканчивается и сменяется долгим, режущим уши визгом жестоко пытаемого человека. Задыхающиеся рыдания перемежаются демоническим смехом. Потом мягкие романтические барабаны и вступительные аккорды синтезатора, любимая Джонова мелодия; почти час потребовался диджею, чтобы выполнить заказ.
— Штука в том, Карой, что ты сидишь на вершине мира и даже…
— Чарлз.
— …кажется, не понимаешь, что с этим делать. Что?
— Чарлз.
— А. Ладно.
Вечер понедельника, обещанные островитяне из южных морей опаздывают, и потому Джон с большого расстояния, издали по сю сторону сервированного на пятерых круглого столика, по сю сторону дрожащего черного диска своего «уникума», наблюдает, как Чарлз и Харви массируют свои коктейли и поочередно разговаривают. Он видит в Чарлзе слабые признаки нервного возбуждения: Чарлзовы ровные смыкающиеся поверхности пучатся, и отвращение к Харви проглядывает из-под защитной оболочки (правда, Харви, изолированный собственной нервозностью, не замечает).
— Они придут. Придут, — заверяет Харви, которого никто не спрашивает, и пытается оживить мертвую атмосферу электрическим остроумием: — Ну, теперь честно, скажи прямо — ты думаешь, он шпарит эту бабу Тольди?
— Вы только посмотрите на этого гнусного хорька, — Чарлз глядит на часы и два раза щелкает по циферблату. — Если и шпарил, то сейчас он этим заниматься не в состоянии.
— О, Карой, никогда не знаешь…
— Чарлз. Чарлз. По-английски. Это твой родной язык.
— Да, но ты говорил, она довольно внимательно присматривает за ним в отдельной палате, так? Может, это как раз такой инсульт, который взбалтывает кровь, если ты понимаешь, о чем я. Слыхал про такие вещи.
— Чарлз, нельзя ли заткнуть этого дебила? — Харви и Чарлз удивленно вскидывают взгляды, и Джон в приливе смущения понимает, что не просто подумал эти слова. Однако тон Чарлзова смеха выбран виртуозно, и Харви вмиг понимает, что добрую шутку Джона не надо принимать всерьез.
Толстые бордовые занавеси, с трех сторон ограждающие кабинет, слегка расходятся, и официант в смокинге придерживает темный бархат перед двумя островитянами из южных морей. По-зимнему бледный первый — помоложе, лишь на несколько лет старше Чарлза, но во всех смыслах преждевременно посеревший, в якобы-старинных бухгалтерских очочках. Пластмассовый красавец — парикмахерская каждую пятницу — чуть слышно перхая, пятится, давая боссу первым войти в тесный анклав роскоши. Тут и наступает обещанный Джону сюрприз, и время на миг застывает пузырем, чтобы дать разглядеть получше: трехмерная имитация знаменитого журнально-телевизионного лица, австралийский акцент, знакомый по ток-шоу и теленовостям, мрачная или слегка самодовольная мина (только два варианта), которыми украшаются по десятку обложек деловых журналов каждый год. Харви с подобострастием приветствует его и представляет. Но прежде чем сесть или подтвердить свою личность, видение оборачивается к официанту и заказывает обскурантистский антиподский коктейль, будто оно настоящий человек — телевизионный человек, — и Джон не видит повода хоть в чем-то усомниться. Неизменная ковбойская шляпа, нарост выпуклого острова-бородавки у юго-восточного побережья носа, брови как первобытный лес, над которым, должно быть, часами потеют телевизионные гримерши, замазывая их до какого-то сходства с мягкими человеческими чертами: весь реквизит узнаваем. Тем страннее, однако, несходства: в пределах ограды из штор у австралийца проявляются дурные привычки и тики — очевидно, их можно сдерживать только на время телерепортажа и ни секундой дольше. Там, где телевизионное лицо постоянно с начальственной напряженностью устремлено на закадрового интервьюера, трехмерный Мельхиор вовсе не допускает прямого контакта глазами, так что Джон опять почти убеждает себя, что за этот отдельный стол в «Короле гуннов» к ним пришел самозванец. При тусклом свете, при заключенной в богатую рамку репродукции гравюры с королевской охотой на единственной твердой стене, Джон чувствует странное, но физически ощутимое облегчение, увидев здесь еще одного крупномасштабного человека, который оказался не бог весть чем, вообще-то гораздо меньше того, каким его показывают миру.