А может, и нет. Возможно, объяснение его красных мокрых глаз — пот, который льется с бровей и лба, а одышки и смеха, кажется, хватит для оправдания красного носа и слюней. Если только он не плачет.
— Иисусе, я жалею, что пришел. Пожалуйста, ради бога, перестань. Прими душ. Мы собирались пойти пообедать. Это ужасающе.
— Я люблю эту песню! Послушай ее! Это музыка! Почему мне нельзя?
Джон отказывается отвечать на абсурдный вопрос, хотя он повторяется во второй и в третий раз, когда Джон решает (успокаиваясь), что Марк шутит в какой-то темной историографической манере: «Почему мне нельзя?» — скорее всего, последние слова какого-нибудь парламентария XIX века или циркового артиста. Танец прекращается, грохот падает до консонанса бесконечного перханья чиркающей граммофонной иглы и Маркова хриплого дыхания. Джон опускает крышку аппарата.
— Поосторожнее с этой штукой. Соседи хотят тебя убить.
Марк плюхается на тахту и жует кубик льда. Кивает и быстро-быстро говорит (Джон на секунду вспоминает скороговорку Карен):
— Я знаю, и они, они убили бы, поскольку дело в том, что сегодня у меня был довольно серьезный прорыв в работе. Знаешь, я собираюсь сделать такое приложение, гирлянда ностальгии. В принципе, начни ты хоть с этого года, хоть откуда, найдешь волну коллективной ностальгии, которая происходит прямо сейчас, как, скажем, эти дела по пятидесятым, которые определенно теперь начинаются. Мне нужно зафиксировать ее и подтвердить обычными уликами — стрижки ежиком, спрос на записи Чета Бейкера, брюки капри, — но тогда я двинусь назад в то время, о котором тоска, и обнаружу — а я знаю, она там есть, — что там вообще-то была своя ностальгическая волна, по каким-то еще более ранним временам, ага, и я зафиксирую ее и двинусь назад — к ее истокам, и, будь уверен, там будет еще одна, и так раз за разом до самого Карла Великого. Старые добрые денечки, понимаешь.
— Ты собираешься принять душ перед обедом?
— Приму, безусловно. Но проблема в том, что это слишком широко. Почему сорокалетними ломтями, правда? Может, брать по десять лет? В восьмидесятые кто-то тосковал по семидесятым, будь это тыща девятьсот семидесятые или тыща четыреста семидесятые, понимаешь, в общем, я мог бы нарисовать гирлянду из десятилетий. Но тут я понял, что на самом деле мог бы документировать еще плотнее. Например, ежегодно.
— Можно пойти на паприкаш и гуляш. Кажется, я нашел одно место, где их могут подавать.
— Именно. Вот это мой прорыв. Так что, конечно, музыка их злит, это, по правде, так всегда и происходит. Почему не ежемесячно? Я мог бы и так. Я могу доказать ежемесячно. Могу. Это легко-легко, если знаешь, как действовать, если знаешь, что искать. Я мог бы вернуть тебя к Вильгельму Завоевателю, месяц за месяцем. Но теперь, может, и это недостаточно мелко? Чтобы было по-настоящему важно для людей. Чтобы вылечить их, я имею в виду.
— На прошлой неделе я познакомился с женщиной, которая тебе точно бы понравилась. Старуха-пианистка.
— И вот тут я прославлю свое имя, Джон. Ты будешь мною сильно гордиться, и вот в этом-то все и дело. И потому-то соседи немного недовольны. Ежедневно. Я могу доказать, что ежедневно. Сегодня кто-то тоскует по вчера и оставляет дымящиеся улики своей грусти, и я могу их найти, но вчера кто-то был уверен, что счастье закончилось днем раньше. Я могу так дойти до самого Иисуса Христа и пойти дальше. Я признаю, тут работать и работать, но данные есть. И я помогу людям, вопреки им самим. Так что, знаешь, лучше бы моим соседям привыкнуть и — и перестать докапываться до меня из-за музыки или еще чего.
Тут Джон неизбежно хохочет:
— Умоляю, иди, пожалуйста, в душ.
Пока Марк вытирается. Джон на кухне читает «Геральд Трибьюн» за маленьким столом под афишей, рекламирующей гастроли Сары Бернар [49] по Америке.
— Я рад, что ты пришел, когда ты пришел, — говорит Марк смягчившимся и замедлившимся после душа голосом. — Кажется, музыка как раз начала на меня действовать. — Вытирая голову, Марк удаляется в спальню. — Я тебе кое-что раздобыл. — Возвращается на кухню, полотенце теперь обмотано у него вокруг бедер, и надевает на Джона фетровую шляпу с ламинированной карточкой «ПРЕССА» на ленте. И оставляет Джона забавляться подбором наклона повыпендрежнее.
В интернациональной газете Джон читает статью известного репортера-международника о «новой Венгрии». В статье описывается физически искалеченная десятилетиями тирании нация, которая верит в перемены, но задыхается от экономических трудностей и предпринимательской неопытности. Автор выделяет чистый венгерский национальный характер — общие черты, которые неизбежно окажут влияние на рост демократии и свободного рынка в стране, — и сравнивает его перспективы с более обнадеживающими чехами. Газетчик приправил свой опус анекдотами о среднем Жольте, его трудах, надеждах и страхах. Джон громко зачитывает отрывки статьи Марку в комнату, но маскирует упоминаемый народ, например: «Иксия — страна, которой тягот выпало полной мерой и даже больше, и если иксы подозрительны к иностранцам, тому есть причины; если они славятся очаровательной бессовестностью и заразительным пессимизмом, трудно их в этом винить. Народ Иксии смотрит в будущее с понятным волнением». Марк уже одет, Джон предлагает ему опознать иксов, которые в контексте статьи восхищают Джона и вызывают у него зависть.
После трех неверных догадок (Афганистан, Ангола, Аргентина) Марк теряет интерес и признаёт, что не читает свежих газет («К тому же любой смотрит в будущее с понятным волнением»), А этот номер он купил только потому, что там было кое-что странное прямо на первой полосе.
Марк значительно постукивает по дате вверху, улыбается и ждет, пока его друг сообразит, в чем дело, но тот не соображает. Джон настаивает, что дата верна.
— Само собой! — следует язвительная реплика. — Да вот же! Гляди! Знаешь, как странно даты в газетах смотрятся в первые дни и недели января, — терпеливо, будто ребенку, объясняет Марк. — Как в научной фантастике, когда кто-нибудь путешествует во времени и обалдевает, увидев газету, оттого что год на ней стоит такой небывалый из такого далекого будущего? Так бывает в первые дни каждого года, да? Как в тысяча девятьсот девяностом. Больше не восемьдесят девятый, а? Или знаешь, как первые несколько чеков, которые выписываешь после Нового года — задумываешься, какой год ставить, и даже можешь по ошибке написать старый? Ну, посмотри теперь еще раз дату! — Марк громко хлопает по газете и присвистывает. — Это самое позднее в году, когда такое случалось. Ну то есть, уже июль, а у даты сегодня было это вот научно-фантастическое ощущение. Когда я увидел газету, я удивился — потому что даты стали, в принципе, обычными, где-то со второй или третьей недели января, но вот сегодня — а это было как раз перед тем, как граммофон окликнул меня с витрины, — я вижу эту газету и, типа, «14 июля 1990 года?» Дата выглядит диковато. Ну, я и купил ее как сувенир. Ведь это рекорд — все-таки уже июль. Такую газетку надо купить. Внукам показывать.