— Это смехотворно. Совершенный абсурд, — говорит Скотт и тут же поднимается. — Невозможно. Это было бы самоубийство. Боюсь, вы пере… — Он качает головой и, не договорив, шагает из-за стола прочь, мудро и здраво отказываясь от конфликта.
Надя улыбается своему оставшемуся слушателю и прикуривает из его рук.
— А знаете, я должна согласиться с вашим братом. Особенно слыша, как я перечисляю эти записи. Невозможно. История просто абсурдная. Не надо бы мне заворачивать такие сказки.
— Вовсе нет, пожалуйста. Не обращайте на него внимания. Мы по-настоящему даже и не братья.
— Вздор! Не надо быть со мной вежливым просто потому, что я старая, как античная ваза, Джон Прайс. Конечно, моя история смехотворна. Думаю, Скотт гораздо умнее тебя. Неудивительно, что ты его так не любишь. Да, не любишь. А он прав: какой разумный человек поверит, что другой разумный человек, когда рвутся бомбы и счет идет буквально на часы, станет записывать слова… — Она закрывает глаза. — …«Илиада», английский перевод Поупа, матерчатая обложка с золотым растительным орнаментом, 1933. — Открывает глаза и похлопывает Джона по руке. — Твой брат совершенно прав. Не верь старухе, которая рассказывает нелепые басни. Она — угроза твоему счастью, Джон Прайс. — Надя выпускает дым, и Джону от всей души хочется, чтобы ей было двадцать четыре. — И все-таки мы были там и занимались этим. Конечно, мы понимали, что это риск, мы были не дураки, просто мы загорелись, мы верили, что дело стоит того, что мы выживем и потом будем рассказывать эту историю где-нибудь, каким-нибудь обалдевшим восхищенным слушателям вроде вас, и что нам суждено удовольствие восстановить нашу коллекцию. На улице рвались бомбы, а мы писали наш каталог raisonne? [47] Мы не знали, какое положение за городом. Мы не знали, час у нас остался или неделя, чтобы добраться до Австрии. Но мы делали свое дело. При единственной свече, и вот мой муж — чудесный мой муж…
На секунду Джон искренне приревновал ее.
— …стоит у книжного шкафа, снимает книги и быстро читает заглавия, чтобы я только успевала записывать. Я-то не могла стенографировать. Он целует любимые книги, даже в последний раз укладывая их на пол. Иногда мы смеемся над тем, что делаем. Когда закончили переписывать, мы смеялись. Он поцеловал меня. Мы смеялись, Джон Прайс. Мы победили! Мы спасли свою жизнь — не просто свои глупые тела, как сделали бы другие беглецы, но и самую нашу совместную жизнь. Мы говорили о том времени, когда восстановим наш дом в Лондоне или Париже, Амстердаме или даже в вашем Нью-Йорке. Каждый день мы станем делать вот что: мы станем вместе проводить наши новые, свободные дни в поисках по книжным и музыкальным магазинам с этим списком, находить наши записи, покупать наши книги, пока список не оживет. Мы смеялись, потому что бежали с чертежами, со схемой нашего счастья, и пусть наш дом взорвут и сожгут книги, расплавят из огнеметов пластинки, надругаются над моим пианино, нам все равно не навредят… Наконец мы покинули дом, в том, что на нас было, и с этим драгоценным списком. Память избирательна: я в деталях помню эти описания книг и пластинок, но совсем не помню, сколько листов мы везли. Помню пачку бумаг — ну, может, двадцать страниц. Но иногда как будто чувствую вес сотни листов. Много лет мне снилось, как мы бежим и несем за края единственный лист, такой тяжелый, что мы держим его обеими руками. Я вижу это ясно, как воспоминание, хотя знаю, что это неправда.
Бармен, по совместительству конферансье, представляет группу — гвоздь вечерней программы. Возвращается Скотт с бокалом и освеженной улыбкой и поворачивается к сцене, куда поднимаются пятеро музыкантов. Трое из них играли с Билли Фицджеральд, и Джон с Эмили покупали им выпивку — это русские близнецы и венгерский пианист. Только Фицджеральд сегодня заменяют два молодых американца в деловых костюмах и с бритыми головами: черный вокалист и белый саксофонист. Пока группа настраивается под голубыми небесами, белыми облаками и давно покойными героями, саксофонист объявляет первый номер:
— «Беатрис» — прелестная мелодия, написанная саксменом Сэмом Риверсом для жены.
Несколько минут Надя молча слушает.
— Милый мотивчик, а? И, кажется, освященная веками традиция: сочини что-нибудь красивое, назови в честь жены или любимой и обещай, что это ее обессмертит. Знакомая ложь, а? Вы, мужчины, все так делаете, Джон Прайс.
— Давайте к концу истории, — торопит ее Скотт. — Я чую приближение трагической развязки.
— Она ли там в конце? — Надя задумывается. Джон восхищается ее умению игнорировать бесцеремонного Скотта, но ему кажется, что ей наскучил рассказ, и она соображает, закончить ли его поскорей или просто отшутиться.
— Да, какое-то время мы ехали на машине, потом кончился бензин, мы шли пешком группами, потом шли только вдвоем. А потом нас остановили. Совсем недалеко от границы, это я знаю. На открытом участке, мы только вышли из лесу. Совсем молоденький русский солдат заметил нас, он нашел список и велел нам стоять, пока сам крутил листы так и этак, ожидая, надо полагать, что его озарит и он начнет понимать венгерский. Ну, вы знаете, русским рядовым такие озарения даруются редко, и немного погодя он наконец позвал офицера. Офицер вышел из открытой военной машины, из, как же это… из… из джипа, и его венгерского хватало только чтобы говорить, как пещерный человек. Он заорал: «Что?», голова далеко впереди плеч, вот так; и махнул бумагами, потряс ими перед нами. Мой прекрасный муж улыбнулся ему, совершенный джентльмен, готовый помочь бедному парню понять, в чем дело. Он сказал: «Друзья. Музыка. Книги». Осторожно взял бумаги из рук этой гориллы и указал русские имена, хотя они были написаны не кириллицей. «Смотрите, — сказал он, — Чехов. Тургенев. Толстой. Чайковский. Прокофьев». Он насвистывал музыкальные темы. Он им пел. Под звездами, он пел. Он очень хорошо пел, и я подумала: все обойдется, потому что его голос не дрожал. Они увидят, что он не боится, и значит, мы ни в чем не виноваты, и никакой беды, и нас отпустят и отдадут список, и когда мы будем рассказывать этот случай новым друзьям в Австрии, мы расскажем, что это было как прослушивание в Венскую оперу. Муж показал на страницу и сказал со смешным русским акцентом: «Прокофьев!» и насвистел тему из «Пети и волка», и изобразил охотника, как он прицеливается из огромного мушкета. Тут парень — рядовой, первый солдат —. заулыбался. И он насвистел следующие такты! И мы поняли, что теперь все будет хорошо. «Да! Да! Камарад!» — сказал мой муж, потому что этот парень вправду товарищ нам, если знает эту музыку. Он был в восторге, мой муж, он смеялся, и они вместе насвистывали музыку из «Пети и волка»! Мы стояли вчетвером на грязной венгерской проселочной дороге всего в нескольких километрах от австрийской границы. Всего в нескольких километрах от Бродвея, от Сены. Светил месяц. Светили фары машины русских. Я стояла, пытаясь не показаться соблазнительной голодным русским солдатам. Я все еще была соблазнительной в тысяча девятьсот пятьдесят шестом, джентльмены.
— Ни секунды в этом не сомневаюсь.
Певец вышел к микрофону, расстегнул свой концертный пиджак и запел под тихие клавиши и неторопливые басы: