Прага | Страница: 82

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Имре еще раз промакивает лоб, отворачивает стул от позднего вечернего блеска в окнах, выходящих на реку.

— У меня ужасно болит голова — это гнусное телевидение сейчас повсюду, — бормочет он и машет влажным платком на огромные экраны — их вкатывают в фойе, чтобы обеспечить непрерывный показ псов войны, что грызутся и ссут в далекой пустыне.

У стойки регистрации немецкий турист спорит о счете, сбивая сумму за сверхлимитные телефонные разговоры и дополнительный сбор за кабельное телевидение. Его маленький сын начинает плакать, потом визжать. Мама стискивает его за бока и громко велит успокоиться. Ребенок визжит с новой силой.

— Это уже слишком, — говорит Имре молодым спутникам и возится с узлом галстука, словно тот вправду перекрывает воздух. — Дичь.

— Nein! Nein! — вопит турист.

«Атмосфера: неопределенности, но и готовности», — вопит молодая женщина, стоя на палубе авианосца, пытаясь перекричать вой самолетов и рев волн какого-то засекреченного куска Средиземного моря.

— Bitte, mein Herr, — возражает торчащий из-за стойки портье.

— Нет! Нет! Нет! Пусти! — по-немецки визжит мальчик, которого мать пытается успокоить, шлепая ладонью по попе.

— Карой, видимо, о деле позже, — мямлит Имре.

Чарлз поднимается из-за кофейного столика, шагает к стойке, говорит по-немецки с туристом, по-венгерски с портье, улыбается малышу и через две минуты уже спроваживает всю семью за дверь, и портье благодарно жмет ему руку. Чарлз подмазывает коридорного, тот убавляет громкость телевизоров, и покой успешно завершает оккупацию холла отеля «Форум». Джон наблюдает, как восхищение загорается и светится на лице Хорвата, и дивится тому, как мало для этого нужно.

После интервью и совместной трапезы Имре дает аудиенцию в фойе гостиницы: больше пяти с половиной часов Габор представляет ему шестерых потенциальных инвесторов с давно заготовленными вопросами. Инвесторы — каждый из которых читал Джонов иронический, но, по-видимому, невольно восхищенный очерк о Чарлзе в «БудапешТелеграф», — по очереди прощупывают возможность для вложений, рассказывают о себе, а Имре кивает, пока Джон с Чарлзом круг за кругом обходят квартал. Они выпили по стаканчику в английском пабе «Джон Булл», потом стояли над обездвижен ной закатом рекой у входа в отель, опершись на парапет, и наблюдали сквозь огромное окно, как их дело беззвучно разворачивается в фойе, за собственными трехметровыми тенями наблюдали, как Имре очаровывает принцессу соли, производит впечатление на фабриканта спорадически-эффективного контрольного оборудования и с очевидным интересом слушает короля непопулярных товаров для газонов и лужаек.

Под конец приема Джон, поднявшись в лифте на четвертый этаж, спускается с Тедом Уинстоном и представляет того герою следующего Тедова проницательного очерка, который будет вторить колонке самого Джона об Имре и через три дня появится в «Таймс», а еще через день будет подхвачен «Геральд Трибьюн».

— Ну, теперь я могу быть свободен?

— Ты свободен, мой иудейский пособник, — говорит Чарлз. — Виртуозно сработано, кстати. Героически, правда.

За стеклянной стеной Тед Уинстон и Имре Хорват склоняются друг к другу над стеклянной столешницей, а Джон прощается с Чарлзом на Корсо и медленно бредет через сгущающийся вечер к треснутому и бесцветному дому на очаровательно неприглядной, уже не заманчивой улочке невдалеке от «А Хазам».

— Да, можешь остаться, — говорит она, стоя в дверях, отирая скипидар с рук лохматой разноцветной тряпкой. — Ты милый, и я даже признаюсь, что последнее время по тебе скучала. Но утром я первым делом тебя спроважу, потому что выставка открывается послезавтра, и завтра я целый день буду развешивать. И не гунди. — Джон идет из озаренного лампами яркого в тень, падает на ее кровать, смотрит, как она отмывает свои кисти, и гадает, может ли так быть, что он в нее не влюблен. — Но ты придешь на выставку? — спрашивает она совершенно другим голосом. — Придешь? Я серьезно хочу. Приходи, пожалуйста.

XIII

Откровенно неуместные в летнем урожае американских хипстеров 90-го года вечером на открытии выставки «Новые американцы» Джон и Марк не спеша скользят через галерею в фойе старого кинотеатра мимо художественных фотографий, развешенных по перегородкам из рифленого картона, а с пепельничного пола из стерео-динамиков дуэт Стэна Гетца и Аструд Жильберто [70] смакуют воспоминания о высокой, загорелой, юной и милой неприступной женщине, что гуляла по пляжам Бразилии в шестидесятых. Друзья глотают кислое белое вино из пластиковых стаканчиков, курят и то и дело отступают в сторонку пропуская венгров к торговым лоткам или к кассе кинотеатра. (Сегодня вечером двойной фильм, пользуется спросом: «Броненосец „Потемкин“» и «Броненосец „Галактика“» [71] в сопровождении музыки, написанной и вживую исполняемой венгерской рок-группой.) По большей части фотографии на выставке — сносно выполненные изображения общепринятой на сегодня художественной натуры, сравнимые с теми, что висят и в Нью-Йорке: черно-белые крупные планы гениталий, татуировок, стариков, заводов. Две работы Ники на этом фоне явно выделяются.

Первая — эпического масштаба, явно не меньше семи футов в высоту и четырех в ширину; маленький ценник рядом с фотографией предполагает весьма состоятельного покупателя. Черный блестящий пластик обрамляет сложный авто портрет. Сама Ники в натуральную величину позирует, изображая профессора целого набора искусств: твидовый пиджак с кожаными локтями поверх черной водолазки в крупный рубчик, вельветовые брюки, мокасины. У нее густые темные усы, овальные очки, темные дерзкие брови и ее настоящая лысая голова. Лицо въедливое. Не зная, что ее фотографируют, она стоит в какой-то, по всей видимости, музейной галерее. Что-то объясняя, она показывает стеком на большой холст в пышной раме на обшитой темными деревянными панелями стене слева от себя. Картина (Гольбейн? Доу? Теньерс? [72] ), которую Ники, очевидно, описывает невидимым сту лентам, — портрет некоего придворного семнадцатого века — молодой человек в туфлях с пряжками, темных рейтузах; рукава с разрезами и буфами, на поясе кинжал, украшенный драгоценными камнями, колет, накрахмаленный плоеный воротник, острая бородка и жидкие усы. Он, в свою очередь, стоит в окостеневшей позе в стиле эпохи, отставив ногу. Тоненькие черные нитки трещин старости на краске заметнее всего на его лице, воротнике и руках. В отличие от профессора, который его описывает, мужчина смотрит прямо на зрителя. Положив левую руку на сердце — стилизованный иконографический знак искренности, — правой рукой и надменно-гордым от обладания столь ценной вещью взглядом он приглашает зрителя насладиться еще одним заключенным в раму произведением искусства — эта третья картина покоится на изрезанном затейливой вязью мольберте справа от мужчины. Эта маленькая работа — равноудаленная и от профессора, и от придворного — заключена в темную деревянную раму, уравновешивающую вызолоченную раму, окружающую самого придворного, и блестящий черный пластик, обрамляющий весь коллаж целиком. Эта вторая картина — картина внутри картины внутри фотографии — на самом деле явная фотография, притом бесстыдно и неприятно порнографическая: пара, сфотографированная спереди, соединяется в разновидности постериорного контакта, мужчина стоит на коленях позади женщины, опустившейся на четвереньки. Оба лицом в камеру и на зрителя, будто подчиняясь своему придворному владельцу. Мужчина — с приоткрытым ртом, полузакрытыми глазами и откинутой назад головой, — представляет картину экстатического просветления; женщина смотрит безучастно, расхолаживающе скучна. Длинные рыжие волосы, разделенные строго посередине, обрамляют ее руки, упертые в пол, а те, в свою очередь, обрамляют ее хорошо видимые груди. Ее наездник — плечи и торс над и позади ее ягодиц, ноги видны только от колена, между и позади ее расставленных бедер, руки лежат на том месте, где ее ягодицы сливаются с перспективой спины, — щеголяет мефистофельскими усами и бородкой, точно как у гордого «владельца» фотографии из семнадцатого века, и кроме того — пышной уложенной феном светлой шевелюрой. Под игрушечной тиарой.