И — дождался ведь! Именно в шестьдесят четвертом, на сломе века, сбросили окаянного кукурузника, а спустя два года его расконвоировали…
Вот тогда Сорокин и сделал для себя главный вывод: никакие идеологии этой Державе не подойдут, не по Сеньке шапки! Надо таиться, ждать свое время и служить тому, кто себя утвердил не погонами и звездой, а делом, то есть золотом, — оно и здесь, в лагере, красит жизнь, дает масло, теплые кальсоны и меховую шапку — о большем в нашей Державе мечтать не приходится, она — прихотливая, живет не разумом, а шальным случаем, с ней ухо надо востро держать, а то расплющит ненароком, не заметив даже…
Обслуживая книгами бытовиков, ведя среди них агентурную работу — не столько на кума, сколько на себя, — Сорокин неторопливо плел свою сеть, рисовал в уме схемы, поражаясь тому, сколь несовершенен разум русского дельца: только б урвать поболее, нахапать, напиться, а потом голову под крыло — и ждать, когда легавые забарабанят в дверь леденящей ночью, — пусть даже на дворе июльская духота…
Он не сразу и не случайно заводил разговоры с зэками. Кум, ставший корешем, рассказывал многое о каждом узнике: кто цех держал, кто с подчиненных взятки драл, а кто сидел в паутине, не шевелился, а ему со всех сторон несли.
— Если сами несли — на чем сгорел? — удивлялся Сорокин.
Кум похохатывал:
— Милый, им бы такого, как ты, заполучить, конспиратора, знающего службу, никто б не прихватил… Но, по счастью, наши люди — кремень, никто не разинется на их икру с «Волгой»…
Сорокин долго прицеливался к дельцам, а потом словно сокольим камнем рухнул на заведующего лагерной баней Осипа Михайловича Шинкина, хозяина семи цехов — в Москве, Днепропетровске, Сочи, Ашхабаде, Запорожье, Краснодаре и Кишиневе.
Слушая его («жидюга пархатый, не хватило на вас Гитлера, и Сталин не успел, все цацкался, суда ждал на Лобном месте, — душегубки надежней»), Сорокин не мог себе даже и представить, что именно этот человек сделается его благодетелем, крестным отцом, наставником в новой жизни.
Именно там, во время лагерных посиделок в библиотеке, они и разработали свою теорию охраны бизнеса, не ведая, что открывали велосипед, заново изобретая структуру мафии: «босс» должен иметь «заместителя», который обладает навыками сыска, понимает толк в агентурной работе, знает, как строить допрос, и не страшится применить такие методы воздействия на представителя чужого клана или того, кого подозревают в стукачестве, которые заставят заговорить самого, казалось бы, сильного человека.
Именно он, Шинкин, продиктовал перед выходом Сорокина на волю адреса своих заместителей по «праву» и «бизнесу», подарил свою фотокарточку с безобидной надписью («это — пароль для них»). Именно он снабдил его паспортом умершего Бренкова Эмиля Валерьевича — родственников не осталось, чистота, проверку на воле провели, документ вполне надежен, живи — не хочу!
Сорокин хохотнул:
— Меня «хреном» урки звали, хочу, чтоб в паспорте не «Бренков» был, а «Хренков».
— В Москве сделают, не штука… Сорокина похорони надежно, с этим именем тебе будет трудно, — тянешь хвост. С одним паспортом тебе, — если дело раскрутишь, — не управиться… И еще: тут, в округе, потрись, с немцами Поволжья дружбу наладь, пригодится, особенно баб ищи, всякое может случиться в жизни…
… Заметив, как лицо Сорокина свело нескрываемо-яростным презрением, когда тот заметил в пятой графе своей новой ксивы слово «еврей», Шинкин хохотнул:
— Привыкай, дзержинец-сталинист! У вашего Феликса Эдмундовича жена не русская была и не полька, да и бог ваш, Карла Марла, — не чуваш, а вы ему до сей поры поклоны лбом бьете… И запомни: не нация определяет человека, но — ум. Тебя не жид сажал, вы в ЧК всех жидов постреляли, но твой же русский собрат… И судил тебя русский… И били тебя смертным боем не жиды, а — твои, кровные… А не хочешь со мной дело иметь, брезгуешь, — других найду, вали отсюда, падла…
Простые эти слова поначалу ошеломили Сорокина своей чугунной, рвущей душу правдой; паспорт молча положил в карман, зная, что при освобождении шмона не будет, — давно расконвоирован, как и христопродавец этот долбанный…
Предъявив — по прошествии года — паспорт «заместителям» Шинкина, получил еще два паспорта и деньги на приобретение дома в Краснодарском крае и дачи в Малаховке (смеясь, называли ее «Мэйлаховка»). Положили оклад в тысячу рублей и поручили работу. Так и начал он плести свою сеть боевиков, осведомителей, «разведку» и «контрразведку» подпольного синдиката, который производил люстры, колготки, водолазки, модельную обувь — миллионные доходы. Государство в упор не видело, чего хочет народ, то есть рынок, а цеховики — видели, жили без шор, не старыми догмами, а извечным, непрерываемым делом.
Именно он, Хренков Эмиль Валерьевич, наладил первый контакт с Системой, зарядив тех, кто имел выходы на охрану права, именно он стал заниматься «кадровой политикой», способствуя проводке нужных людей в начальственные кабинеты министерств и комитетов.
Все шло, как шло. Шинкин, вернувшийся из лагеря, вновь поселился в Кратове, на даче (какая там дача, замок) тещи своей, Аграфены Тихоновны Загрядиной, дело расширил, Хренкову дал премию — двести пятьдесят тысяч и вторую степень инвалида Великой Отечественной. Когда Шинкин пошел на риск и, используя хренковские связи, подал на индивидуальный автотуризм в Польшу и ГДР, Хренков впервые ощутил душное чувство обреченной зависти: страх перед площадью в нем был вечный, в могуществе конторы не сомневался, расколют.
Тогда-то и потянуло его в шик: приобщился к свету, начал обедать в «Национале», а ужинать в Доме кино, — воистину, «не говори, забыл он осторожность».
Там-то, в ресторане Дома кино, к нему за столик и подсела Зоя Федорова — чуть пьяненькая, глаза сужены тяжелой яростью:
— Ну, здравствуй, следователь! Давно я этой встречи ждала…
Уже доехав до Марьиной Рощи, Костенко вдруг ощутил в себе страх. Еще в метро он установил, что за ним тащатся двое; он знал, что этих двух должны пасти ребята с Петровки, счетчик включен, операция вступает в решающую стадию. Он был убежден, что переиграет мафиози, запутает их, шмыгая через проходные дворы и чердаки, как-никак тридцать пять лет оперативной работы, полковник Дерковский был отменным учителем, да и Григорий Федорович Тыльнер, ставший агентом угрозыска в ноябре семнадцатого, часто встречался с молодыми, даже после того как ушел в отставку, не говоря уж об Иване Парфентьеве, начальнике МУРа; самородок; блатные его Цыганом звали, может, действительно, было что-то цыганское в его крови — а уж глаза явно ромэновские, пронзительно-черные, с голубиной поволокою, в них постоянно были сокрыты страсть, песня, доброта, ярость, колыбельная нежность, чудо что за народ, цыгане, загадка цивилизации, скорбь о вселенской тайне, игра…
Страх, родившийся в Костенко, был настолько оглушающим, неожиданным для него самого, что он сел на скамеечку, достал из кармана свой любимый «Московский комсомолец» (молодцы ребята, костят что надо, работают во фронтовых условиях, но не сдаются, словно по крику живут: «Великая Россия, но за нами Москва, отступать некуда») и углубился в чтение, хотя строк не видел, слились в штрихованную черно-белость…