— Магда, вы любите смотреть на себя в зеркало?
— Только если приходится мазаться. Я довольно точно осознаю себя и без зеркала.
— Как вы думаете, если будет война с русскими, чем она кончится?
— Поражением.
— Быстрым?
— Молниеносным.
— Почему?
— В тех, кто унижен и подмят Гитлером, нет ничего объединяющего. Все, что подвластно нацизму, — обречено.
— Ах вы, философ мой милый, — вздохнул Штирлиц. — Значит, говорите, молниеносное поражение?
— Вы думаете иначе? — Она на мгновение перестала массировать его потеплевшую шею. — У вас есть основания думать иначе?
— Есть, — ответил Штирлиц.
Он затормозил возле военного клуба и помог Магде выйти. Было еще солнечно, но вечер угадывался в том накальном цвете неба, который в жаркие дни кажется дымным, серым, тогда как на самом деле он пронзительно-синий, легкий, разжиженный дневной жарой.
— Как мне звать вас? — спросила она, наклонившись к Штирлицу, пока он запирал дверь, и жесткие белые волосы ее, которые издали казались копной мягкого сена, тронули его щеку.
— Макс.
Он отворил дверь, вошел в полумрак клуба и придержал дверь, ожидая, когда следом за ним войдет Магда.
Метрдотель, здешний фольксдойч, Штирлица в лицо не знал и поэтому потребовал документ. Штирлиц показал ему жетон СД, метр сразу преисполнился и засеменил в зал первым. Он усадил Штирлица и Магду за маленький столик возле окна, забранного тяжелой шторой, которая пахла давней пылью, и подал им меню.
— Советую попробовать кролика, он сегодня неплох. Пиво, увы, безалкогольное, — метрдотель позволил себе сострадающе усмехнуться, среди своих можно было подтрунивать над недостатками и трудностями, — но, если у вас сохранились карточки, я постараюсь принести немного настоящего рейнского.
— А обыкновенной водки у вас нет? — спросил Штирлиц.
— С этим труднее, но…
— Я очень прошу вас, — сказал Штирлиц, возвращая метру кожаное, дорогое меню, в котором была заложена глянцевая бумага с наименованием двух блюд: кролик и рыба.
«Это хорошо, что рядом она, — снова подумал Штирлиц. — Интересно, дома поняли, что я на грани, и поэтому прислали женщину? Или простая случайность? Слава богу, я сейчас вправе ни о чем не тревожиться и просто видеть рядом женщину, которой можно верить».
— Я тоже десять раз на день думаю, что все будет молниеносно, — сказал Штирлиц, — и десять раз отвергаю это.
— А я стараюсь не менять своих убеждений, — заметила Магда и осторожно оглядела полупустой зал.
— Неправда, — Штирлиц достал сигареты и закурил. — Это неправда.
— Это правда.
— Не спорьте. Каждый человек пять раз в течение часа меняет свое мнение. Мнение — это убеждение, — пояснил Штирлиц, — его разновидность. Но в школе, — он внимательно посмотрел на женщину (он любил, присматриваясь к человеку, говорить, нанизывая слова, внешне — серьезно, внутренне — чуть потешаясь и над собой, и над собеседником), — учителя, а дома — родители вдалбливают в голову детям, что быть переменчивым в суждениях — главный порок, свидетельствующий о человеческой ненадежности. Нас учат неправде, нас заставляют скрывать свои чувства. За этим — вторичность морали, нет? Люди до того боятся обнаружить перемену во мнениях, что делаются некими бронтозаврами, костистыми, без всякой игры и допуска. В этом, по-моему, сокрыто главное, что определяет философию буржуазности: скрывать самого себя, быть «как все», одинаково думать о разном, давать одинаковые оценки окружающему. Раз ты стал кем-то, ты соответственно лишен права развиваться, думать, отвергать, принимать, то есть менять мнения. А если чудо? Если марсиане прилетят? Вы измените мнение о мироздании? Или скажете, что этого не может быть, потому что этого не может быть никогда?
Магда слушала его внимательно, нахмурившись, с интересом и явно хотела возразить, это в ней было с самого первого слова, произнесенного Штирлицем, но как возразить — она сейчас не знала, хотя желание это, он чувствовал, в ней осталось.
— Вы говорите, как хулиган, — улыбнулась она быстрой, неожиданной улыбкой. — С вами нельзя спорить.
— И не спорьте, — посоветовал он. — Все равно переспорю.
— Какой-то вы странный.
— Вас, верно, окружают мужчины влюбленные, поддающиеся вам, а я поддаваться не люблю, да и потом женщине это нравится только первое время, потом надоедает. Женщина сама призвана поддаваться: рано или поздно покорные мужские поддавания станут ей неприятны. В этом, наверное, высшая тайна, большинство семей отмечены печатью несправедливости.
Метр принес хлеба, масла, колбасу и графинчик с водкой.
— Тсс! Только для вас. Привезли из деревни, это — настоящее.
Штирлиц сразу же налил водки. Магда положила свою ладонь на его руку: он держал рюмку сверху, за края, как колокольчик.
— Погодите. Не надо сразу, — попросила она. — Поешьте сначала.
— Меня хорошо кормят. Спасибо, Магда. Я выпью, а вы сначала перекусите, ладно?
Она осторожно убрала со лба волосы, не отрывая от него глаз, которые сейчас показались Штирлицу не угольками, а бездонными озерками в северной тайге среди маленьких стройных березок.
«А если не из Припятских болот? — подумал Штирлиц, вспомнив в деталях лицо молоденького фельдфебеля в особняке гестапо, где содержали Мельника. — А если это маневр? Логика моих размышлений убедительна; коли и поверят, то поверят мне. С другой стороны, Гитлер может легко отринуть логику; его поступки, мысли, устремления лишены логики, ибо они не обращены на познание. Он самовыражается — какая здесь к черту логика?! Но, с другой стороны, самовыражаться ему помогают армия, дипломаты, партия, гестапо. Армия не захочет оказаться униженной после недавних побед. Армия будет гнуть свое. Гитлер вряд ли пойдет на разрыв с армией. Армия, видимо, сейчас стремится занять место, равное СС и партии. Это опасно. Это так опасно, что трудно даже представить себе. Армия — категория в Германии постоянная, все остальное преходяще».
— Вкусно? — спросил Штирлиц.
Магда улыбнулась. Улыбка сейчас была другая, в ней появилось что-то доверчивое, то, что Магда тщательно прятала в себе.
— Знаете, мой отец работал в ресторане кельнером. Я приходила к нему, когда была маленькая, и хозяин разрешал угощать одного из членов семьи тарелкой супа. Это было в двадцать девятом, во время кризиса, помните? — Штирлиц кивнул головой и сделал еще один маленький глоток — водка отдавала свеклой. — Повар был очень добрый человек, он подбрасывал в овощной суп мяса. Когда я начинала есть мясо, папа находил минутку, чтобы подбежать ко мне и спросить: «Вкусно?» Я очень боялась, что хозяин увидит мясо у меня в тарелке, и папа знал, как я этого боюсь, и он всегда подходил в тот момент, когда я озиралась по сторонам, начиная есть мясо. Он успокаивал меня своим вопросом, я это потом поняла, недавно в общем-то.