— Саврасов, — позвала она.
Никто не откликнулся.
— Не хочешь разговаривать?
Нет реакции. Она повернула голову: соседняя койка была пуста.
— Или ты в туалете, супруг мой возлюбленный?
— Ответь, не молчи, а то страшнО твое молчанье! — негромко пропел Долби-Дэн.
— Мальчик, милый… Что там у Ленки происходит? Я слышала крики…
— Ваша птичка выпорхнула из клетки, мадам. Карлсон улетел и не обещал вернуться.
Он засмеялся. Он смеялся долго, не мог остановиться. Эвглена Теодоровна ждала, изнуренно прикрыв глаза, потом спросила:
— Что означают твои слова?
— То, что ваш супруг убежал. Покромсал упырей на ремни — и тю-тю. По-моему, даже замочил кого-то. Это было супер!
«Убежал…» — эхом откликнулись ее мысли. Нашел щелочку, червяк…
Червяк ли? С собой-то к чему лукавить: в твоей жизни был настоящий мужчина, которого ты, оказывается, любишь. А теперь его нет.
— Я осталась одна, — прошептала Эвглена Теодоровна.
Свинцовый груз давил на мозг. Открывать глаза и продолжать расспросы — казалось абсурдом. Тяжесть наваливалась, и не было ни сил, ни желания с ней бороться.
Спустя несколько секунд женщина спала.
70.
Из трясины грез меня выдергивает холод. Струя родниковой воды падает мне на лицо. Кто-то рявкает:
— Господа офицеры! Па-адъем!
И я вдруг понимаю, что все это были только грезы. Счастливое освобождение, встреча с братом, долгая счастливая жизнь… все привиделось. Протезы… Тоже мираж! И от этого становится так тошно, что рвать хочется.
Вселенского размаха облом.
Рвотный позыв вполне материален: результат удара по голове. Сотрясение мозга. Надеюсь, не тяжелое, потому что — на что еще мне надеяться? И вообще, осталась ли надежда в моей изрезанной душе?
Родниковая вода — такой же мираж, как и все прочее. На самом деле не вода это, а вино, и льет его на меня здоровенный бородач в грязном фартуке. Прямо из бутылки. Льет и заливисто хохочет, как ребенок. Пахнет кислым: от этого запаха — снова тошнит. Я закрываюсь рукой, пытаюсь увернуться…
И насилие тут же прекращено.
— Сухое, — говорит мужик. — Красное. Пьешь красное?
Фартук его повязан на голое тело.
Переворачиваюсь на живот, встаю. Я в подвале, никаких сомнений: помещение без окон, без обоев. Бетонный пол, оштукатуренные в потеках стены, потолок, сложенный из ячеистых плит…
— Куда смотришь?
Я смотрю на дверь, которая буквально в двух шагах.
— Хочешь на волю? Так нету воли, парень. Ты подергай, подергай.
Я дергаю. Стальной лист даже не шелохнется. Мужик ухмыляется:
— Они снаружи закрывают. Не верят мне, за психа держат.
В нижней части двери, у самого пола, устроена вторая дверца, маленькая, — как форточка. Тоже наглухо заперта, дергай, не дергай.
— Точно, сюда тебя и просунули, — хозяин подвала показывает на «форточку». Пальцы у него — как сардельки; рука — размером с мою.
Это Нулевой этаж, врубаюсь я наконец.
Попал…
— На, глотни. Я пью только красное, потому как остальное — потрава.
Протягивает бутылку. Молдавское: «Слеза младенца».
— Эй, чего молчишь? — он беспокоится. — Язык отрезан?
Я вспоминаю Борьку, Ленкиного гувернера, вспоминаю его «пароль»:
— Приятного аппетита, — говорю. — Поклон вам от Витюши со всем решпектом.
— О! — радуется он. — Витюша! Как же, помню. Виктор Антоныч, опер ссученный. Садист и врун, между нами. Хотя, кабы не он… Ну, добро. Поклон от Витюши, милсдарь, дорогого стоит.
Он выходит под тусклую лампу, прикладываясь на ходу к бутылке и заодно давая мне возможность себя рассмотреть.
Серьезный человек, этот их любитель красного. С виду — мужик как мужик. Маленькие цепкие глаза. Крайне неопрятная, неухоженная борода с изрядной проседью. Волосатый, кряжистый, почти без шеи, с крупными грубыми ладонями, даже с жирком, — но жирок его ох как обманчив… Встречал я таких. Это не какой-нибудь вам «качок», в котором ничего кроме наглости нет. Зачем «качаться», если есть в тебе природная сила — настоящая, животная, — чтоб бревна ворочать, грузовики из грязи выталкивать…
— Ты кто? — спрашивает.
— Саврасов.
— А я — Крамской. Ты у нее какой по счету?
— Она сказала — седьмой. Если не наврала.
— Зачем Эвглене врать? — Он что-то мысленно подсчитывает, загибая пальцы. — Все правильно, седьмой.
— А вы — первый, — говорю я ему.
— Было дело, — соглашается он. — Что у тебя за дрянь в руке?
— Струна от гитары.
— Выкинь, здесь нет музыкальных инструментов. Ну, пошли, седьмой, чего в сенях топтаться.
Уходит, сверкая сине-белыми ягодицами. На ногах его — сильно разношенные ботинки без шнурков и со стоптанными задниками…
* * *
…Подвал разделен перегородками на секции. Дверей между секциями нет. Та, которую поименовали «сенями», тесная и плохо освещенная, зато следующая — настоящий зал с лампами дневного света и разнообразной утварью. Светлица, блин. Горница… Я застреваю на пороге.
Вид его жилища пугает меня едва ли не больше, чем сам голый хозяин. Кровать, кухонный стол, плита, шкаф, телевизор с плеером, — это понятно. Вот только обычных предметов быта кому-то показалось недостаточно для создания уюта. Буквально повсюду висят гирлянды, собранные из бутылочных пробок и канцелярских скрепок. Неопрятные стены украшены мозаикой из пивных и винных пробок, а также композициями, собранными из этикеток, тщательно подобранных по цвету.
Бутылки аккуратными рядами выстроились вдоль стен — пустые отдельно, непочатые отдельно, — невообразимое количество.
Центральную часть занимает широченный стол на низких ножках — с макетом средневекового замка, сделанного из спичек и вписанного в зеленый ландшафт. Великолепно смастерено, просто роскошно.
Отчетливо несет мертвечиной, тленом и разложением, — несмотря даже на то, что работает принудительная вентиляция.
А еще на стене висят картины — в количестве трех, — наподобие тех, что наверху у Эвглены.
Еще одна «студия».
Еще один микст, составленный из кусков чужого бреда…
— Здесь и живу, — произносит хозяин с гордостью.
В противоположном конце зала есть проход в следующую секцию, но нам пока не туда. Стоим возле макета.
Тошнота усилилась; болит и кружится голова. Я держусь за стул.