— Сети Майи — это что-то из индейских культур? — спросил я, чтобы хоть что-то спросить.
— Скорее из индийских. Майя в переводе с санскрита — реальность.
— Бывают же совпадения, — сказал я. — Честно говоря, доктор, в такие дебри я углубляться не рассчитывал.
— Доктор выступает против частных подходов к буддизму, — сообщила девушка непонятно кому. — И правильно делает.
Старик с нежностью дернул ее за сочное розовое ушко. Она потерлась щекой о его руку.
— Я поясню свою мысль, — сказал он мне. — Радость — это стабильность, продукт неизменности, прочности чего-то хорошего. Это линия, дуга. Ни результат, ни признание не появляются внезапно. А счастье — это миг, кризис, излом жизненно важных изменений. Это точка. Например, вы тридцать три года заболевали, пусть даже работали над своим выздоровлением, верили в выздоровление, но все-таки считали себя больным. И однажды в какую-то счастливую секунду осознали, что выздоравливаете. Это — точка равновесия. А здоровье — просто когда нет ни пути к болезни, ни пути к здоровью.
— Почему тридцать три года? — Я искренне удивился.
— Ну, тридцать четыре. На линии — бесконечное число точек. Хотя, зачем спорить, давайте снова спросим у Ружены. Ружена, что такое, по-вашему, счастье?
Девушка откинулась на локтях, скучая.
— Это только слово, — послала она в пространство. — Счастье — это желание счастья. Это Бог.
— Разве мы спорим? — сказал я. — Слово — это Бог, все правильно.
— Бог — это равновесие, — спокойно поправил меня главный врач. — И в горе есть свои точки счастья, и в досаде, и даже в безразличии.
Начало разговора было забыто: впрочем, разговор меня вообще не интересовал. Я провоцировал собеседника. Я ждал, когда шторки его дружелюбия приоткроются, чтобы подсмотреть, кто это, собственно, такой.
— То есть счастье — НЕ ощущение? — спросил я.
— Это точка познания различий, как их отсутствия. Человек, таким способом познавший разницу, становится другим, в некотором роде новым. Ведь значение пищи мы познаем лишь в ее отсутствие — голодая. Вот хотя бы те, к кому вернулось осознание здоровья… — Он жестом обвел лужайку, как полководец поле боя. — Вы думаете, эти люди всегда были такими… странноватыми на ваш взгляд?
Ладонь у него оказалась непропорционально крупной, крепко сбитой, натруженной. Такие ладони бывают у механиков или у мастеров карате.
— Ну, не знаю, — недоверчиво сказал я. — Вы сгущаете краски. Среди выздоровевших, по-моему, сколько угодно нормальных, то есть готовых снова обменять здоровье на черт знает что. На карьеру. На деньги, власть, славу.
— Значит, они не были счастливы, — возразил старик. — Они не познали разницу между здоровьем и нездоровьем.
— Хорошо, есть более сильная вещь, чем деньги, власть или слава. Это идеи. «Сделать мир счастливым», как вы изволили выразиться. Ради них уж точно жертвуют и здоровьем, и счастьем.
Он покачал головой.
— Нет, ради идеи жертвуют только деньгами, властью или славой, и делают это те люди, которые еще не знают разницу между здоровьем и нездоровьем. Остальные их подвиги трудно назвать жертвой.
— Ай-ай-ай! — воскликнул я. — Люди ради идей жертвуют не только здоровьем, но и жизнью. Как и ради детей, ради любимого человека, ради работы…
— Мы с вами говорим об обыденных обстоятельствах или об исключительных? — сказал он, улыбаясь. — Я думал, об обыденных. Отказ и обретение равны по сути, нам дано лишь право выбрать оценку происходящего. Внешние атрибуты жизни — вроде наших детей, наших возлюбленных или наших успехов по службе, — сами по себе они не значат ничего, если душа нездорова. А душа, не испытавшая счастья, безусловно нездорова. Здоровье души первично, вы согласны? Я ведь о чем пытаюсь сказать? Ты прав, только когда счастлив, другого пути показать свою правоту нет… Здоровье — не отсутствие болезни, а болезнь — не отсутствие здоровья. У здоровяков-спортсменов в моменты наивысших достижений давление, пульс, дыхание, биохимические изменения в крови — отличны от нормы более, чем у любого смертника в последний миг жизни. Это параметры болезни, но спортсмены-то здоровы! Или наоборот: болезненные состояния позволяли творить чудеса выносливости, взрывной силы и скорости. И болезнь, и здоровье — самостоятельные и независимые понятия. Их смешивает невежественный ум…
Врач-поэт замолчал, с недоумением глядя мне за спину.
Я поймал его взгляд, я почувствовал вспотевшей спиной близкое дыхание зверя и мгновенно развернулся. Снизу вверх по ступенькам прыгал, решительно направляясь к вершине, мой приятель командировочный. Не прошло и секунды, как он был рядом с нами — этой секунды мне и не хватило, чтобы вспомнить о записке в моем кармане… Он бросился головой вперед, как заправский регбист. Растительный секс, как видно, его больше не интересовал. Я был не готов, я позволил ему захватить свой торс, и мы, опрокинув старика, своротив священный фикус, поехали пересчитывать ступени. Мы падали к подножию медленно и основательно; фикус легко нас обогнал. Наверху дико визжала эзотерическая Ружена. Регбист не сумел уронить меня на спину, наоборот, внизу оказался он сам, так что ступени считал не мой, а его позвоночник, мало того, я дважды ударил его локтем в затылок, такими ударами я кирпичи на тренировках ломал, однако он только мычал и крепче прижимал меня к себе. Какое самое опасное животное в Африке? Лев? Вовсе нет! Бегемот. Пытаться пробить его подкожные отложения — нелепость. Мой бегемот разжал захват — на короткое, неуловимое мгновение — и достал меня кулаком в челюсть. Всего один удар… Из нокдауна я вышел уже внизу, уже в положении «лежа на спине». Не кулак это был, а копыто. Так подставиться! Животное, роняя слюну, прижимало меня к земле, а я обеими руками отталкивал его вздувшуюся суковатую конечность, отталкивал изо всех сил, потому что в конечности этой был нож.
Обычный хозяйственный нож — из тех, какие продаются в любом супермаркете… из тех, каким была зарезана Кони Вардас.
Лезвие шаловливо подмигивало, отражая высокое солнце.
Боковым зрением я видел Вивьена Дрду, который мчался по лужайке, спотыкаясь об людей. Начальник полиции что-то кричал по-чешски и яростно рвал из кобуры табельный «мигунов», тогда я тоже закричал:
— Не стреляй!
— Стрелять? — зловонно выдохнул мне в лицо взбесившийся зверь. — В тебя? Нет, русский, не надейся! Ты будешь долго вспоминать и плакать…
Он занес свободный кулак, чтобы врезать мне еще раз, и я понял, что сейчас все кончится, не останется ни солнца, ни девушек, ни стихов; я смотрел в его больные, непомерно широкие зрачки и гадал: каким же стимулятором этот кретин себя накачал, и вдруг он застыл, отпустив квадратную челюсть, перестав дышать, а потом закашлялся и попытался посмотреть назад, забыв про меня, и тогда я одним движением вывернулся на свободу… Все кончилось. Загадочный старик, минуту назад учивший меня счастью, нависал над нами, широко расставив ноги. Тонкие губы его были плотно сжаты. Одной рукой он держал безумца за шею, другой — за локтевой сгиб. Не руками даже, а двумя пальцами — сжимал без видимого напряжения, спокойно и аккуратно, однако страшны были эти пальцы, страшна была эта хватка. И нож послушно выпал из обвисшей вдруг руки.