— Ничего плохого с твоим Анджеем не сделают, вылечат и выпустят, а тебя вообще не тронут, ты же у нас без шлема, турист рафинированный, это совершенно безопасно, и нашлепку хозчасти — смотри, вот нашлепка, нету ее. А мстить — это непрофессионально и даже грех. И вообще, ты слишком ценный, чтобы тобой рисковать, пропадет ведь всё… подвиг многих людей, которых ты совсем не знаешь… ох, не знаю, простишь ли ты меня…
Бесформенный кусок биомассы впитывает в себя эти слова.
Я понимаю, что меня кладут на живот — наверное, чтобы язык не провалился или аритмия не замучила. Щекой — на свернутую валиком куртку Гончара. Я вижу, как Рэй вдвоем со стариком подхватывают Покойника, положив его руки себе на плечи; тот виснет, загребая задницей воздух, однако на ногах стоит. Они дружно ковыляют к стеклянной пирамиде, не обращая больше внимания ни на меня, ни на всё окружающее, а я успеваю еще вспомнить, что так и не объяснил этой чертовке про… про что же я ей не объяснил?.. о чем-то Рэй меня спрашивала, о чем-то сладком, вредном для здоровья, но я не ответил ей тогда… я ей не ответил…
…хотя, что тут скрывать? Обычные детские воспоминания — из тех, которые цепляются к нашей памяти, как репей к штанине, а потом всю жизнь колют ногу при ходьбе.
Однажды мальчик Максик и мальчик Стасик, соседи по койкам и друзья, завтракали в интернатской столовой. Завтрак подходил к концу — Максик уже поднес ко рту стакан с чаем и даже отпил. На дне стакана лежал слой не размешанного сахарного песка. Мода такая была: пить чай, не размешивая, а сахар съедать отдельно, ложечкой. И в этот ответственный момент Стасик удачно сострил. Неважно, по какому поводу (он острил по любому поводу и в любой обстановке), важно, что удачно! Отпить-то Максик отпил, а проглотить не успел. Минуту он мучался, беззвучно трясясь от смеха — с полным ртом жидкости, — потом выплеснул чай обратно в стакан. Деваться-то некуда, не на стол же, не на колени. Стас преспокойно понаблюдал за процессом и с удовлетворением отметил: «А сахар на дне остался…» Что было дальше? То, что и должно было быть. Следующие визиты в столовую приобрели неожиданную интригу: Стас терпеливо дожидался, когда друг Мак перейдет к жидкому блюду — чаю, компоту, кофе, кефиру, — и говорил невзначай, но со значением: «Сахар на дне». И этого было достаточно, чтобы вызвать у жертвы неконтролируемый приступ смеха. И снова непроглоченное питье возвращалось обратно в стакан. Дошло до того, что Макс стал бояться пить, если рядом сидел его лучший друг Стас, стал потихоньку убегать в столовую один. Но болезнь сидела уже глубоко: ловили Макса проклятущим «сахаром на дне» в самых неподходящих местах, в самое неподходящее время, и разносился его беспричинный хохот — на весь класс, на весь зрительный зал, на всю торжественную линейку. Несколько лет тянулись мучения и угасли, разумеется, только с возрастом. Детство — жестокая пора, какие бы красивые тосты, Рэй, ты не произносила… Зачем я это рассказываю? Ты спросила — но я ведь не ответил. Кому я это рассказываю? Никто меня не слышит…
Весельчаку Стасу — полтинник. Спрашивается, с чего вдруг он вспомнил наши детские глупости, что за колючку нашел у себя на брюках? Когда начинаешь прокручивать назад свою жизнь, когда со злостью встряхиваешь свою память, какой только дряни не вылетит из этого мусорного ведра! Зачем, Стас? Ты делаешь вид, что тверд и весел, хотя на самом деле тебе так плохо, как никогда еще не было… потому что решение принято и ты, стиснув зубы, готовишься… к чему? К чему мой Стас готовится?! Почему я не останавливаю его, не встаю рядом с ним?! Потому что я сплю? Или потому, что я только сейчас понял страшное значение его фирменной детской подначки? Сахар на дне, Жилов. Слабое оправдание…
Какие у тебя еще ко мне вопросы, девочка? Ты любишь вопросы, любишь сладкое, любишь детство и подвижные игры, вот только смогу ли я простить тебя, девочка…
— А я люблю слушать, как хорошие люди разговаривают сами с собой, — вползает в мой сон чей-то голос.
Отлично поставленный голос. Монумент. Мечта дешевых соблазнителей и буржуазных политиков.
— Слушать и я люблю, — разлепляю я пластилиновые губы, заставляю шевельнуться дохлый язык.
— Ohla! Выходит, мы оба профессионалы, — заключает невидимый собеседник.
Форточка моего сознания давно уже приоткрыта, но теперь форточка превращается в двери храма. Гигантские врата распахиваются, и я понимаю, что писателю Жилову необходимо продрать глаза, и я совершаю этот отчаянный рывок… вижу ослепительное окно — настоящее, не придуманное. Ага, значит действие происходит внутри какого-то помещения. Окно распахнуто, и в нем виден верхний край аттракциона «Кувшинка» — ага, значит мы в Райских Кущах…
Зрение фокусируется, комната обретает очертания. Вижу черноволосого мужчину с тонкой улыбкой на умном лице — роскошный южный типаж, похожий на всех актеров сразу. Породистый испанец. Иначе говоря, Мигель Ангуло, местный полковник. Добрый ангел Феликса Паниагуа, а также ценитель гостиничных оранжерей.
— Вы любите сласти? — звучит крайне доброжелательный вопрос.
— С чего вы взяли? — вяло интересуюсь я.
Он сидит за письменным столом, причем, не в простом кресле. Он сидит в кресле первого пилота, снятом, очевидно, с какого-то старого плазмолета, давно ушедшего на пенсию.
— Все про сахар да про сахар, — улыбается дон Мигель.
Он упруго встает и начинает ходить по комнате передо мной. Одет в светлый, цвета кофе с молоком, костюм из легкой натуральной ткани. Ах, он еще и высокий! Подтянутый и стройный. Идеальная осанка, как у матадора. Голубая кровь, сказали бы про такого в средневековом Мадриде.
Вот мы и встретились.
— Знаете ли вы, что рафинированные углеводы — это хороший стимулятор? — дружелюбно вещает он. — И что организм к ним привыкает? При длительном злоупотреблении, de esta manera, [20] возникает психологическая зависимость, а потом и химическая, сродни наркотической. Si, señor! [21] Сахар — это наркотик. Избавиться от пристрастия бывает труднее, чем бросить курить. Вам, как человеку, который ненавидит любой вид зависимости, эти подробности, вероятно, интересны.
Шикарная косичка его, перетянутая кожаным шнурком, слегка поистрепалась: волосы выбились, красное дерево приобрело сальный оттенок. Очевидно, сегодня у матадора не было времени ухаживать за собой.
Пробую оглядеться, но что-то мне мешает. Голова не двигается, руки-ноги тоже. Скосив глаза, я с удовлетворением обнаруживаю, что разместили меня в точно таком же подержанном лётном кресле… нет, не точно таком же. Если у дона Мигеля кресло первого пилота, то у меня — второго. А голова моя, видимо, взята в посадочные зажимы, а тело, как легко убедиться, намертво прижато к сиденью клейкими полимерными языками. Я полностью обездвижен. Очень кстати замечаю на столе мощную армейскую липучку, с помощью которой, надо думать, и совершено это возмутительное насилие…