Так же и «Трейгер» было никакой не фамилией. Огромный и широкий человек, уродливый комод, чья высота равна ширине, он работал грузчиком в мебельном магазине. Обычно такие грузчики не привозили, а именно разносили — по двое, по трое — мебель по домам покупателей. Обвязывались ремнями, впрягались и волокли на горбу поклажу — если, конечно, недалеко. Трейгер же разносил мебель сам, в одиночку. Прямо от шеи сзади у него шла полка спины, которая круто обрывалась вниз. На этой полке он и тащил покупателям мебель. Шел ли он в гору, или под гору — не имело для него никакого значения. Слепленный из кусков красной глины, с комковатой, оббитой по вискам лысой головой, с нижней губой, будто висящей на шарнире, он шел и шел, словно в двигательной системе его тела была заложена лишь одна скорость, которую организм запускал при ходьбе. Однажды соседи видели, как он нес на горбу к врачу свою страдавшую ногами мамашу. Она сидела на спине у сына, как магараджа на спине у слона, держа в руках цветастый зонтик. Мерно и ровно, с мамашей на спине, шел Трейгер вверх по мостовой, и лишь отвисшая нижняя губа двигалась в такт его могучему ходу.
К вечеру улица Полины Осипенко сипла, кашляла, отхаркивалась и вздыхала. Стук протезов, шарканье туфель, шлепанье, трубное сморкание, тяжелое дыхание, смех заполняли воздух, вибрируя в нем, как предвечерняя мошкара. Это инвалиды с фабрики Покрышкина, отработав смену, поднимались в город, ковыляя и перебрасываясь шутками…
Неподалеку, в старой полуразрушенной крепости, держали военнопленных. Мальчишки носили им хлеб, вернее, меняли его на поделки, которые во множестве мастерили немцы.
Ритка, заводила и атаманша всех в округе пацанов, умудрялась — по спинам, по старым выщербленным камням крепостной стены, держась за толстые ветки, — влезать на самый верх, к зарешеченному окошку, в которое просовывала бутерброд с маргарином или повидлом, а взамен хватала из чьих-то теплых, нормальных человечьих рук, невидимых в темноте, зажигалки из гильз, резные ручки, глиняные свистульки, немедленно передавая их вниз, пацанам.
— Не бегай туда! — надсадно кричал дядя Сёма, не обращая внимания на клиента, который в тот момент мог сидеть с одной выбритой, другой опухшей от пены кудрявой щекой. — Не понимаешь — кто там сидит?! Дай мысли своему цыплячьему мозгу: там сидит враг наш, понимаешь?! Немецкий враг! Что витворает эта девчонка, нет у меня сил! — это уже он объяснял клиенту.
Тот сочувственно качал головой, видимо, принимая сероглазую шельму-Ритку за дядисёмину дочь. Она, по сути, и была ему дочерью. По большей части околачивалась на рынке, где у дяди Сёмы была «точка». С утра на рынке было пусто и прохладно, даже если занимался жаркий день. Парикмахеры первыми открывали свои заведения и стояли у дверей в белых халатах, сложив на груди руки и прислонясь плечом к косяку, безмятежно глядя, как поливают брусчатку. «Вус-эрцех?» — обращались к подходившим коллегам, и те отвечали что-то вроде: «Мэ гульцэх, мэ шерцэх, ун дус вакст зих видер». Что, как позднее поняла Ритка, означало: «Что слышно?» — «Мы стрижемся и бреемся, а оно все растет»…
Ритка и кормилась там же, на рынке: примчится, набегавшись, — потная, в исшарканных сандалиях, — подбежит и молча встанет за спинкой кресла: кудря-а-авая…
— Возьми в кармане! — строго скажет дядя Сёма, мельком глянув на нее в зеркало, не отвлекаясь от стрижки-бритья. Но эта строгость его — нарочная, пустяковая. Ритка знает, вернее, чует, что приходится дяде Семе не дочкой, а «единственным шастем» — это она подслушала неким теплым вечером его полупьяный разговор с ревнивой тетей Лидой. Ну, оно и понятно: тетя не родила ему «ни ребенка, ни лягушку, ни неведому зверушку» (это уже мамкино бормотанье, мамки-Нюси).
Ритка засовывает гибкую смуглую руку поглубже в карман хрусткого от крахмала дядиного халата, где всегда звенят и шуршат чаевые. Но сначала честно спросит:
— Сколько?
— Рубль, я знаю…
Да на рубль можно купить, чего душа пожелает: два пирожка, например, — с ливером или с капустой. Еще на газ-воду останется.
Выудив рубль, она зажимает его в кулаке, и из-за спины дяди Сёмы показывает длинный розовый язык приличной даме в зеркале, с целым патронташем бигудей на голове. В тот момент, когда та возмущенно округляет глаза, Ритка выпаливает:
— Тетя! Знаете, шо сегодня в кино идет? «Приключения Синдбада-дяди!»
Шшшархххх! — сандалии по деревянному полу — и нет девчонки. Умчалась.
Что касается Нюси, та удачно устроилась уборщицей в управление Юго-Западной железной дороги, да и пропадала там с утра до вечера: здание огромное, шестиэтажное, что твоя опера — недаром во время оккупации в нем размещался штаб гитлеровской армии, — это ж сколько нужно времени, такие площадя осилить!
Работой своей она дорожила, рьяно следила за чистотой, расстилая крепко выжатые тряпки на порогах высоких кабинетов.
В доме дядя выделил им с Риткой подчердачную комнатку на втором этаже.
Ну и что, что потолок скошенный? А ты не ходи в ту сторону, не ходи. Стой себе напротив коло этой, высокой стены, сколько влезет. Вот мы топчан туда поставим: легла и спи себе; встала, пошла в школу, пришла, села уроки делать. Смотри, места много. Вот столик, вот стул, жардиньерка шикарная; чем губы дуть, расставь-ка ровненько книжки. И окно настоящее — чего еще людям надо?
А окно было правда настоящее — просторное, за ним ветви могучего платана, дед Рува еще в молодости посадил: листья, как ладони огромные — полощат воздух, словно белье в голубой воде перестирывают. В голубой воде с пенными хлопьями облаков…
Первый этаж дядисёминого дома, с высокими потолками, широкими окнами — тот вообще пленял воображение. Кроме большой застекленной веранды, размещались в нем кухня, гостиная и родительская спальня. Вот так жизнь течет, иногда думала Нюся, течет жизнь, утекая совсем не в то русло, а то и вовсе разбегаясь на худосочные ручейки. Взять дедову спальню: когда-то в ней спали уж и впрямь: родители — те, что родили полно детей. Сейчас вот Сёма с Лидой спят. А какие они родители? И никогда родителями не станут.
После войны добротный дом деда Рувы оказался занят каким-то айсором, или, как называли их в Виннице, греком, который, увидев инвалида-фронтовика с орденами и медалями на выпуклой груди, убрался со всей своей семьей подобру-поздорову мгновенно, не проронив ни слова. Очистил помещение, говорил дядя Сёма, и точка.
Вещей, конечно, в доме не осталось никаких, кроме совсем уже бросовой рвани, — и много лет спустя дядя Сёма, бывало, показывал маленькому Захару ту или другую вазочку или лампу в чужом окне, или подушку-перину, вываленную проветриться на солнечный подоконник, безынтонационно сообщая:
— Это наше… И это — тоже… — И маленький Захар никак не мог понять: почему храбрый лейтенант-орденоносец дядя Сёма не ворвется в дом к мародерам и не отнимет своего, размолотив вдобавок в кровь воровские морды!