Ничего, отвечал тот на подобные вопросы, главное — дом никто не унес.
Оказавшись неожиданным и трагическим образом единственным наследником и хозяином дома, львиную долю времени и денег он отдавал на усовершенствование жизни.
Предпочитал все делать своими руками. Несмотря на инвалидность ноги, каждый год самолично красил железную крышу дома карминной краской. Под причитания тети Лиды лез наверх по деревянной хлипкой лестнице и ползал по скатам, с грохотом подволакивая ортопедический ботинок, громко напевая лирические военные песни. Крыша потом сверкала, как пасхальное яичко.
Гораздо позже он изобрел хитроумное устройство «ванна — в кухне», а также пристроил теплый (зимний) туалет, который отличался от летнего разве что унитазом вместо дырки, а действовал похоже — наполнялся и «вичорпивался». Зимний туалет допускалось навещать только в холода. Летом же, если бывал дома, дядя строго следил за регулировкой движения, а также за наполнением драгоценной ямы. Каждого члена семьи, направлявшегося к заветной двери летом, строго допрашивал: «Ты помаленьку?! По-большому?!» — пока уже взрослая пятнадцатилетняя Ритка не послала его от всего сердца — в то время она посылала в задницу всех и уже заработала от любимого дядьки кличку «шалава» — пока еще незаслуженно. Но все это было позже, а пока семья, как и вся страна, ходила в баню или мылась в тазу, а за нуждой бегала на двор, в дощатую будку, с деликатным сердечком в щелястой двери.
Много лет эта будка, вернее, приливы и отливы ее сакральных подземных вод тоже контролировались хлопотливым дядькой.
Начиналось с того, что он объявлял накануне: «Я заказал ассенизатора». Все остальные называли этого просто: «говночистом». Процедура совершалась почему-то вечерами, под атласным покровом волшебно мигающей звездами тьмы. С восторженным взвизгом отволакивались в стороны обе створки ворот, и во двор медленно въезжала телега с бочкой, запряженная в унылую, темной масти конягу, словно бы обмазанную тем, что она возила. На телеге сидел говночист в рабочей одежде — то есть, в несусветном тряпье последнего срока и назначения.
Телега оставляла за собой след на земле — желтоватую вонючую струйку, по которой при желании сказочный Мальчик-с-пальчик мог бы определить весь путь колымаги. Минут двадцать коняга с телегой совершали бессмысленные челночные движения, разворачиваясь и подлаживаясь в пространстве двора: телега подгонялась задом так близко к нужнику, как только возможно. При этом варварски вытаптывались копытами и колесами тетины грядки с цветами. Если не считать начальных горестных воплей тети Лиды, вся процедура проходила в торжественном молчании. Содержимое выгребной ямы вычерпывалось сначала ведром на веревке, потом деревянным черпаком с длинной ручкой… Разящая вонь из распахнутой и бессильно повисшей на двух петлях двери нужника мешалась с запахами флоксов, анютиных глазок, жасмина и — если дело происходило весной — томительным запахом особо душистой, известной на всю улицу кудряво-фиолетовой сирени.
Считалось, что на улице Полины Осипенко живут состоятельные люди, не в пример голытьбе района Иерусалимки, куда часто бегала Ритка играть — а она бегала всюду и везде считалась своей.
На Иерусалимке все были простые и бедные: и беспризорщина, и ворье, и чокнутые всех мастей. Ленка, подруга Риткина — у нее отца не было — говорила, что тот стоит на часах у мавзолея. И все верили… Вечерами девочки играли у Ленки дома, под столом, там перекладины такие были, плоские и широкие, удобно играть. За столом — как в театральной ложе — собирались женщины: мать сидела, бабка с шитьем, соседка на огонек заглядывала. Сгущались сумерки, в комнате становилось темно, однако женщины продолжали свою оживленную беседу. Однажды на Риткин вопрос, почему, мол, в темноте сидим, Ленка шепотом сказала: «Электричество!», и видя, что та не поняла, добавила: «Деньги!».
* * *
За день можно было обежать огромные расстояния, побывать на пляже в Кумбарах, проверить — что идет в кинотеатрах Коцюбинского и в «Жовтневом», пошукать по аллеям парка имени Горького — там, под скамейками, упрятанными среди кустов, можно найти посеянные влюбленными парочками монеты, или даже бумажки — зависит от того, насколько тесно парочка обжималась и сопротивлялась ли девушка… Затем недурно к дядьке в парикмахерскую наведаться, разжиться копейкой — ничего, он богатый, — говорит мамка Нюся, ему за каждую бигудю чаевые в карман кладут. Если настроение подходящее, можно взобраться на холм, где среди заброшенных, вповалку, как расшатанные зубы торчащих могильных плит старого еврейского кладбища, ровно стоит единственный памятник с выбитым на нем кораблем. Сидеть на земле, привалясь спиной к нагретому солнцем кораблику, с торопливым удовольствием откусывая и заглатывая купленный на рынке пирожок с яйцом.
С этого заросшего желтой кашкой, полынью и репейником горба земли видно, как вьется блескучая на солнце лента Буга среди окрестных холмов, как вливается в него речка Вишенка и распахивается ширь двуречья. Как среди глубокой зелени яблоневых и черешневых садов голубеет деревянная трехкупольная церковь.
Но на старом кладбище хорошо бывать только если тебя одолеет думательное настроение. Например: вот как это такое — я сижу и грею спину о камень, под которым лежит кто-то, кто грел свою спину о чей-то другой камень. Тоже — с корабликом? Или с цветами — львами — листьями? Или вон как тот, в виде ствола с обрубленными сучьями? Может, мы так передаем друг другу тепло, через спины, через камни?
Но если все тело хочет радости, прыжков и беготни, то лучше примчаться к водной станции «Динамо», где спасателем работает Риткин малахольный дружок Степа — долговязый пожилой дылда с перекрученными венами на желваках загорелых рук, в вечной засаленной ковбойской шляпе на бритом черепе. Когда он снимает шляпу и вытирает платком голову, можно попросить потрогать паутину шелковых шрамов — у Степы весь череп исполосован так, что даже волосы не растут. Производственная травма, ныряем вслепую, без страховки, важно говорит он.
У Степы всегда можно было разжиться тыквенными семечками; завидя Ритку, он немедленно отсыпал ей горсть в ладонь. Называл ее не иначе, как «барышня». Именно Степа научил девочку грамотно плавать, делать утопленникам настоящее искусственное дыхание, а позже пристроил ее в секцию фехтования в обществе «Авангард». («Почему — фехтования?» — спросила Ритка, когда впервые прозвучало это слово. Они сидели на дощатом причале лодочной станции и смотрели, как солнце, валясь за противоположный берег, выжигает в волнах Буга шипящую кровавую рану. «А красиво, барышня», — пояснил Степа. Нашарил возле себя сухую веточку и показал, не поднимаясь: «Выпад! Большой батман! Малый батман! Захват! Отбив! Укол!» Он был законченным романтиком.)
Другой великовозрастный Риткин приятель — да и не приятель даже, а друг сердечный, — был шестидесятилетний подросток Витя-Голубь. Витя разводил голубей. Во дворе своего дома в Старом городе — дома, похожего на голубятню, — он выстроил голубятню, похожую на дом. Это был крашенный белейшими белилами голубиный дворец на врытых в землю бревнах, с удобной крепкой лестницей, довольно широкой площадкой перед дверцей в саму голубятню, с красным флагом, на котором сверкал, вышитый серебряными нитями, белый турман. В этом голубином дворце девочка проводила большую часть своего лета. Тщедушный тишайший Витя-Голубь становился тут соловьем-разбойником, от сверлистого свиста которого пригибались травы и клонились деревья. Но главное, он был настоящим голубиным ученым, исследователем, заводчиком милостью божьей. А тот уж, как известно, голубям благоволит.