Если же в пьянке принимали участие диссиденты, то скандала и побоища, как ни старайся, было не избежать. Те, что явились однажды к Людке (кто?! — вопила она потом, лично отмывая раковину и унитаз, — кто их привел?!) были супругами и величали друг друга по имени-отчеству, она его — Владислав Никитич, он ее — Алевтина Марковна (в отличие от демократической Москвы чопорный Ленинград всегда обожал формальности).
В начале застолья эксцентричная, но еще вменяемая Алевтина Марковна, которую не раз таскали в Большой дом на беседы, проклинала трусость нынешней мрази, всех этих жалких конформистов, готовых жрать подачки властей и лизать отравленный мед с руки Гебухи… Ее слушали вполуха; время уже было не то, записываться в пикеты не торопились, все больше искали иностранных дипломатов — картинку продать, завязать знакомство на будущее, — да стремились участвовать в квартирных выставках.
Когда все перепились, только ленивый не запирался с Алевтиной Марковной в ванной. Вывалившись оттуда в полном беспорядке, она кричала: «Владислав Никитич, простите меня, я — курва, я — скотская женщина!».
Супруг отвечал ей: «Что вы, Алевтина Марковна, какой мещанский вздор. Главное, что ваша высокая душа мне принадлежит безраздельно…».
Потом кто-то навалился грудью на составленный столик «чипендейл», тот разъехался, и в ущелье под ужасающий Людкин вопль рухнул кузнецовский и мейсенский фарфор…
Андрюша, который плохо держал выпивку, мирно уснул в девичьей кровати Людки, а Захар пошел бродить по квартире, заперся в кабинете Степана Ильича, налил себе из запасов хозяина сухого красного, уселся в его глубокое, еще дедовское кресло напротив огромной, искусно выполненой карты Венеции на стене, и застыл, разглядывая в свете настольной лампы дворцы, мосты, извилистую ленту Гранд Канала. Он был уверен, что оказавшись когда-нибудь в Венеции, мысленно представит эту старинную карту и пойдет, пойдет в сторону Академии, поднимется на этот мост… И остановится на нем, и постоит, глядя, как снуют по Гранд Каналу катера и гондолы…
Он действительно вспомнил огромную старинную карту Венеции из кабинета Степана Ильича именно на мосту Академии, в свой первый приезд в этот город…
Над Гранд Каналом неслись жемчужные мартовские облака, с залива дул резкий ветер, и лента дворцов, отражаясь в неспокойной тяжелой воде канала, являла тот самый кирпично-сероватый, желтовато охристый оттенок старой карты, что уютно жила в памяти Захара.
Степана Ильича к тому времени разбил паралич. Людка Минчина достигла изрядных постов в Союзе художников. Андрюша был мертв. Венеция была прекрасна…
На самом краю письменного стола Степана Ильича лежала стопка книг, придавленная фигуркой бронзового бегемота. Захар потянулся и вытащил верхнюю. Это оказались письма Микеланджело. Когда-то он брал ее читать в библиотеке Винницкой художественной школы. Да, именно это издание. Но это было давным-давно, в той жизни, еще до смерти мамы…
Он наугад раскрыл книгу на письме художника к Джорджо Вазари 23 февраля 1556 года, и стал рассеянно читать… но сразу же встряхнулся, как опомнился: каждое слово было почему-то обращено к нему.
«Дорогой друг Джорджо! Пишу скверно, но должен сказать вам кое-что в ответ на ваше письмо. Вы знаете, что Урбино умер. Это была для меня большая милость Бога, но в то же время тяжелая утрата и безутешное горе. Я говорю, что это была милость Бога, потому что Урбино, быв всю жизнь моей поддержкой, умирая, научил меня не только не бояться смерти, но желать ее. Он был при мне 26 лет, всегда предан и верен мне; теперь же, когда я надеялся на его поддержку в старости, он исчез и покинул меня одного, оставив мне только одну надежду: увидеться с ним в раю… Он не сожалел о жизни, а только сокрушался о том, что оставляет меня одного, обремененного недугами, в этом мире зла и измены. Так как большая часть меня уже ушла туда вместе с ним, то на другую часть мне не осталось ничего, кроме ничтожества…
Ваш Микельаноло Буонарроти в Риме».
— Он исчез и покинул меня одного, — прошептал Захар, чувствуя внутреннюю дрожь от этой фразы… Принялся листать страницы писем этого тяжелого, вечно одинокого человека. Вот упоминание о картоне «Купающихся солдат», впоследствии пропавшем… Какая печаль, что картон исчез. Вообще, какая печаль, что на протяжении человеческой истории исчезли тысячи, сотни тысяч рисунков, картин, рукописей, нот… Если б можно было каким-то образом вывернув время наизнанку, обнаружить их где-нибудь в незаметном сарае, в забытых ящиках, в подвалах библиотек, на чердаках старых домов… Или просто, подумал он, просто воссоздать шедевры, тщательно изучив технологию, по которой работал Мастер, — ведь каждый из них изобретал свою технологию, каждый становился богом самому себе, своим холстам и картонам. Становился богом в своей вселенной, подумал он, а если не богом, то и незачем искусством заниматься…
С книгой в руке он задремал в уютном кресле Степана Ильича, пока его не разбудил какой-то особенно мерзкий вопль в коридоре. Со вздохом поднявшись, он вышел и наткнулся все на ту же возвышенную чету, на сей раз обоюдопьяную.
Владислав Никитич держал за горло Алевтину Марковну и, привалив ее к стене, рычал:
— Алка! Если ты, блядь, не прекратишь, я дома тебе всю рожу разнесу по зубешнику!
* * *
Они подрабатывали везде, где только возникал и трепетал призрак плодоносных башлей, и не было летом в окрестностях Винницы такого предприятия или колхоза, чьи бы доски почета спустя даже много лет не являли следы их благородных кистей. Шаргород! Тульчин! Фастов! Гайсин и Ладыжин, Бершадь и Калиновка, Ямполь, наконец. Не говоря уже об окрестных колхозах, где после работы можно было наесться до отвалу винограда и яблок и ночевать прямо в траве, вынимая из-под щеки заблудшего щекотуна-кузнечика…
Первая запись в трудовой книжке Андрюши значилась: «доставщик телеграмм сто седьмого отделения узла связи».
А Захару выпало причудливое место на фабрике игрушек. Называлась эта профессия: «Скульптор по оснастке» и досталась все от того же Игоря Малькова. Игорь поговорил с мастером цеха мягкой игрушки, чей сын ходил к нему в театральную студию, и тот велел Захару явиться.
Был этот мастер усталым и прямодушным, в линялом синем халате. Разговор шел под мерный шум механического подскока заводных деталей на конвейере.
— Ты сколько хочешь за игрушку, пацан? — спросил мастер.
— А какие у вас расценки? — поинтересовался Захар.
— Эт ты брось — расценки, — нахмурился мастер. — Какие еще расценки. Говори — сколько хочешь, и поладим.
— Ну, например… тридцать пять рублей, — сказал Захар. И по умиротворенной физиономии мастера сразу понял, что продешевил. Тот выписывал на игрушку сто сорок, сто пятьдесят рублей, разницу забирал себе, впрочем, делился и с начальником цеха.
Это была металлическая коробка на лапках, которую надо было «одеть» цыплячьим тельцем. Проходила неделя-другая, Захар являлся за следующим заказом, и мастер говорил: